Выбрать главу

В мыльню отправился Шереметев в сопровождении адъютанта и дворецкого. Распластавшись на полке большим, грузным телом, лежал в бездумье, наслаждаясь теплом и хлестким веником. Парку веничком любил Борис Петрович, так что дворецкому с адъютантом приходилось сменяться, чтобы досыта напарить воеводу.

— Ну, как государь встретил? — допытывался Алешка.

— Хорошо.

— Что сказал?

— Сказал, чтоб ты парил получше.

Видно было, что боярин не хотел говорить со слугой об аудиенции у царя, не считал нужным. Но Курбатов липуч был что лист банный. Переждав чуток, снова допытывался:

— Поди, ругал?

— Ругал.

— За что?

— За тебя, дурака. Плесни квасу на каменку.

Курбатов приказ боярина переадресовал адъютанту:

— Петро, оглох, че ли? Бздани квасом.

Савелов «бзданул». Квасное пахучее облако взмыло с шипением над каменкой. Потом, пока боярин, спустившись с полка, смывал на лавке отпарившуюся грязь и пот, адъютант с дворецким по очереди нахлестывали друг дружку на освободившемся полке.

Напарившись, намывшись, втроем сидели в предбаннике, остывали, попивая квасок. Савелов говорил:

— Бегал к монастырю, зрел повешенных у царевниных окон.

— Признал кого?

— Признал, Борис Петрович. Трех признал.

— Ну и кто же?

— Мишка Новик, десятник Карпуха Ландов и сотник Шаповалов с имя. Висят, ледышками друг об дружку тукаются.

— М-да… — вздохнул боярин. — Знавал покойных, царствие им небесное, со мной на хана ходили. И чего их понесло?

— Сказывают, содержание им год не плачено было, — ответил Савелов, — вот они и взбулгачились.

— Да, с деньгами ныне у государя туго, ох туго.

— Куда ж они подевались?

— Как «куда»? Думаешь, флот даром строится? Пушки задаром даются? На все, Петьша, деньги нужны.

— Иностранцев много понаймали, они и увозят деньги-то.

— Много ты понимаешь.

«А може, и прав Петро. Платят им изрядно», — думал боярин, но вслух такое не произнес.

— Ты б языком-то не молол, что не скисло. Услышит кто чужой, загудишь в Преображенский приказ {93} к Ромодановскому на беседу. Он, брат, не веником будет охаживать, чем покрепче.

Когда в большом доме боярском все стихло, угомонилось, все поуснули, в горенке дворецкого свеча горела. Курбатов достал лист бумаги чистой, поставил на стол чернильницу, очинил перо, придвинул подсвечник так, чтоб свет на бумагу падал. Вздохнул, перекрестился, посмотрел на окно, но на слюде лишь свое отражение узрел, за окном была уж ночь глубокая. Умакнул перо, начал писать:

«Великий государь, холоп твой Алешка Курбатов челом бьет. Наслышан я, что казна твоя, государь, в скудости пребывает, и хочу помочь беде этой. Вели грамоты и какие ни на есть бумаги, какие в приказы поступают, на простой бумаге к делу не принимать. А лишь те, которые будут писаны на бумаге орленой. И вели учинить выпуск такой бумаги, где б герб виделся скрозь лист. И за ту орленую бумагу цену установи. И оттого великую прибыль казна иметь будет, потому как в приказы тех бумаг горы приходят. А я, холоп твой, стану думать о других тебе прибытках.

Нижайший раб твой Алешка Курбатов».

Перечитав письмо, дворецкий запечатал его накрепко, а потом сверху конверта надписал: «Поднести великому государю не распечатав».

Поднялся из-за стола, потянулся, зевая, хрустнул суставами. Стал стелиться спать. Письмо для сохранности сунул под подушку.

«Завтра поутру добегу до Ямского приказа {94}, он ближний. Подкину. Може, завтра же и у государя будет».

Огромный дом адмирала Лефорта — подарок царя — светился всеми окнами. Гремела музыка. На широком дворе скрипели сани подъезжавших гостей, фыркали лошади, переругивались возчики, цепляя друг дружку разводами саней:

— Куда прешь? Куда прешь? Ослеп?

— А ты че расшаперился в полдвора?

— …Не вишь, че ли, твой пристяжной мою цапает.

— Не впрягал бы кобылу в пристяжку.

— …Я твому кореннику в рыло дам, он в спину, гад, уперся.

— Поспробуй дай. Скажу князю, он те даст.

— Ты че, не кормил его? Он в мою кошеву за сеном лезет.

— А тебе жалко сена? Да? Ишо накосишь…

В прихожей лакеи сбивались с ног, принимали шубы, шапки у гостей, вешали на гвозди на стене, складывали стопами по лавкам. Гости, поправляя парики, подкручивая усы, у кого они водились, проходили в огромную залу, где было светло и людно. Кучковались по-родственному, по-дружески.

Едва явился в дверях Шереметев, к нему бросился Апраксин:

— Борис Петрович, душа моя, сколько лет, сколько зим.