После чего получал от Феликса удар поддых, пинок под зад и стонал в коридоре.
Лешаков курил в лучшем случае "Приму", в худшем – какой-то невероятно едкий, зеленый, недозрелый самосад. Пил за неимением лучшего настойку боярышника из крошечных склянок "фунфыриков", наполняя рабочее пространство тошнотворным смрадом.
В столе у Феликса лежало заявление Лешакова об увольнении без подписи. После первой же пьянки Лешакова Феликс должен был его подписать. На самом же деле воспитание Лешакова сводилось к тому, что его не приглашали за общий стол… до четвертой рюмки. Потом
Феликс, не поднимаясь с места, стучал в стену кулаком, и сияющий
Валера мгновенно являлся из соседней комнаты со стаканом в руке.
В любви Лешаков был романтик. Время от времени он воображал себя каким-то прекрасным принцем и начинал преследовать какое-нибудь юное создание. Его самоуверенность была поразительна, ему и в голову не приходило, что он не совсем Ален Делон. В результате его нередко били молодые женихи.
Как ни странно, во внешности Лешакова иногда проскальзывало что-то от Лермонтова. Только его (не Лермонтова, но Лешакова) надо было как следует отмыть и облагородить.
У Лешакова была ещё одна особенность, в которую я не верил, пока не испытал на себе. Он был что-то вроде экстрасенса. Однажды на гулянье у меня страшно прихватило живот, он приставил к нему ладонь и мигом вытянул боль. Я каждый раз вспоминал об этом случае, когда мне хотелось побить Валеру.
Сергей Алексеевич Синезеров был самый пожилой сотрудник нашей молодёжной редакции. Ему было лет пятьдесят, и он был шестидесятник в полном смысле слова – хорошем и нехорошем. Он работал ещё в
"Комсомольце" времен Оттепели с его легендарными пьянками в здании бывшего костела, с будущими министрами, диссидентами, знаменитостями и мертвецами, бывшими более-менее одинаковыми шалопаями. Феликс утверждал, что Синезеров был самым талантливым журналистом области, но в "Аспекте" это было заметно только по уязвленному гонору, скрытому уничижением и панибратством.
Синезеров любил рассказывать о своей /ссылке /в Шушенское за некое правое дело и выглядел при этом почти как Бродский и Ленин одновременно, а коллеги любили напоминать, что сослан он был за злостную неуплату алиментов. Он любил рассказывать о своей командировке в Приднестровье, где ходил под смертью, что твои
Хемингуэй и Симонов (хотя о Симонове отзывался как о халтурщике), и это была правда. Я читал его огромные батальные полотна с продолжением и, несмотря на риторику, они произвели на меня впечатление. Вот мы здесь только говорим, а он, немолодой человек, взял да и поехал под пули! Как-то спьяну мы с Феликсом даже набирали его телефон, чтобы выразить признательность, но не дозвонились.
Но и с боевыми заслугами Синезерова, как с Шушенским, не все выходило ладно. Он писал (и рассказывал), что приднестровские казаки приняли его за шпиона, водили на расстрел, но почему-то передумали.
В другом рассказе его водили на расстрел дважды, потом трижды и так до четырех раз. Это немного смущало. Ещё больше смущало, что он, по мнению доброжелателей, вообще не выходил из гостиницы в Кишиневе, беспробудно пьянствовал и записывал рассказы очевидцев.
Несомненно было то, что он талантливый поэт, в лучших традициях шестидесятых сочинявший душевную гражданственную лирику. И, как часто бывает с одаренными поэтами (такими как Стасов), он за своими стихами не видел и не слышал никого, кроме себя. Он, например, каждый раз делал мне комплименты по поводу моих стихов, которых я отроду не сочинял. Он так и не смог запомнить, что я не поэт.
Мы пригласили его как старшего товарища с огромным опытом, поскольку у Феликса редакторского опыта не было, и напрасно. Только если очень сильно поднажать и припугнуть, из него лезли целые полосы застольных баек, которые якобы происходили с ним, а потом выяснялось, что это ходячие анекдоты двадцатилетней давности. К тому же скоро всплыло, что свои опусы Сергей Алексеевич печатает под копирку, чтобы отправлять в другие редакции. Его понизили со второго заместителя редактора до корреспондента, лишали премии, стыдили, перевели на гонорар, даже уволили. А он все равно приходил на работу со своей авоськой, в войлочных ботах на резиновом ходу, прожженной куртке-болонье и шапке-ушанке с опущенными ушами и садился за свою раздолбанную машинку "ОРТЕХ". И вдруг его пропитые мозги выдавали какой-нибудь перл или, выражаясь архаически, /нетленку./
Синезеров жил черт-те где с какой-то неведомой сожительницей, которая его периодически выгоняла. Тогда он ночевал в редакции, на сдвинутых стульях, не снимая зимней куртки и кроличьей шапки с опущенными ушами. Он и работал в верхней одежде, шапке и нитяных перчатках, как голодовщик, который экономит калории. Кровь его почти не грела.
Во время редакционных гулянок Синезеров, понятно, много пил полными стаканами, но закусывать по-человечески отказывался, занюхивал какой-нибудь черствой коркой. Он говорил, что от постоянного бродяжничества желудок у него совсем усох и не принимает нормальной пищи. Обращение у него было классическое – "старик". Так же его называла бывшая жена, тридцатидвухлетняя журналистка Ольга
Недоимщикова.
Единственным пристойным человеком в редакции был Кирилл. Он не то чтобы вовсе не пил, но не пил за рулем, а на машине ездил почти каждый день. За то если в его жизни случался такой праздник, машина ломалась, отвязаться от него было невозможно. Он объявлял заседание
Общества Педестрианов (то есть пешеходов) и бежал за чем-нибудь изысканным типа "Хванчкары". После этого Кирилл мгновенно превращался из корректного, немного чопорного эстета (эстета сраного, по выражению Феликса), в шумливого, дурашливого и болтливого балагура. К тому же спьяну у него появлялась жутковатая привычка: вылезать из окна верхнего этажа и ходить по карнизу (или по краю крыши).
Однажды он разглядывал черновые записи на столе Лешакова, почувствовал к ним непреодолимое отвращение и стал метать их из окна одиннадцатого этажа – на крышу пристройки. Увидев это, Лешаков чуть не разрыдался: среди выброшенных блокнотов была очередная его "Песнь о Гайавате", заказанная директором кафе. Тогда Кирилл сжалился, вылез из окна одиннадцатого этажа и стал спускаться по пожарной лестнице на крышу пристройки…
Кирилл был, повторяю, эстет, хороший профессионал и ехидный карикатурист. Вообще ехидства в нем было немало, под видом шутки от него можно было услышать обидные вещи. Зато он был абсолютно надежен: приезжал и приходил точно в назначенное время, помогал что-нибудь отвезти и принести, всегда давал и вовремя возвращал долг. Он и был фактическим создателем нашей газеты, притом довольно деспотичным. Если "Аспект" выходил из недели в неделю, то не благодаря Феликсу, Лешакову или Синезерову, и уж конечно не благодаря мне, а исключительно благодаря Кириллу. Загнулась газета тоже из-за Кирилла, из-за его абсурдной идеи, что мы в рекламе не нуждаемся. Он не умел отказываться от своих идей.
Как при всех редакциях, при "Аспекте" вечно крутились какие-то личности, без которых невозможно было представить газету. Это был обрюзгший губастый вечноюный Кузьма с косой и серьгой в ухе, приходивший в "Аспект" и молча сидевший возле стола Феликса, пока его не посылали за водкой. После трех часов Кузьма, Феликс и Кирилл обычно садились играть в преферанс. Кузьма приводил пунктуального
Кирилла в полнейшее недоумение тем, что никогда не возвращал карточные долги.
– Ходит каждый день, и не знаешь, куда от него деваться, – говорил о Кузьме Феликс. – А вот сегодня не пришёл, и чего-то не хватает.
Это был ловкий психологический прием, после которого Кузьма занимал деньги до бесконечности.
Приходил огромный бородатый рокер Бьорк, как две капли воды похожий на своего чёрного терьера, но не такой добрый. Приходил душевный, задумчивый бард Михайлов, который называл всех "душа моя" и ни разу в жизни не сдержал обещания, чего бы оно ни касалось.