А вот если бы и каждый эти все истины-правила усвоил - то откроются, мол, все людские пути, в том числе и в национальных раздорах. (С большой композиционной лёгкостью и не без изящества автор вскоре после крестин забрасывает своего героя на похороны еврейского родственника, заядлого старого коммуниста. Над красным гробом Лев Ильич смущённо крестится, дама гневно блеснула: "Как вам не стыдно!", а старый кладбищенский еврей, очень ярко обрисованный, обличает: "Мешумед! Отступник!", но охотно соглашается выпить с ним водки.)
Где ж, как не в XX веке, вопреки ожиданиям всех гуманистов, никак не угасли, а утвердились и обострились многие национальные чувствования. И особенно напряжены они у народов, перенесших крупные национальные катастрофы и в опасении повторного их налёта. Такое тревожное напряжение духа досталось и евреям, и русским. И требовательное пересечение этих силовых линий, столь характерное для московского образованного круга 70-80-х годов, нашло себе сгущённое выражение, вместилось в грудь световского героя. Остроте национальных - нет, только еврейско-русских - отношений, в романе уделено большое место, и многократными возвратами. В 1974-75-м это было ещё понову, в литературе эти остроколючие вопросы почти не были названы, здесь едва ли не впервые - и автор вложил весь объём полемики, какой только успел при завихрениях романа.
Тут - и о России, о русских, всё, что можно было услышать уже тогда. "Бог придумал Россию, чтоб человек однажды и навсегда такую гадость увидел - уж не позабудет! - до чего никакое животное не дойдёт". - "Не было мерзости, которая бы не расцвела в том богоносном народе". - "Вот она, Россия. Народ самого себя достоин и всего, что бы с ним ни сделали. По наследству это рабство передаётся". - Русской земли "похуже можно ли хоть что-то вообразить себе в самом буйном и фантастическом варианте?". - Россия - "большая кухня" коммунальной квартиры, "омерзительная, загаженная, провонявшаяся примусами помойка". - Да вот: отчего "Россия под татарами враз сникла, не просто дрогнула, - внутренне сдалась, хотя татары, пройдя её мечом и кровью, ушли к себе" (Лев Ильич пытается возразить именами князей, погибших за противление татарам); "рабская трусливая кровь"; "смириться внутренне, добровольно, ну не добровольно - из страха", но "забыв про реки крови, - низость, идти за подачкой?". (Л. И. добавляет: "А мы ещё перед евреями недоумеваем, современными, которые в немецкие печи шли как стадо".) Ну, а в революцию? "Церкви, православные святыни не просто ведь разрушены. Как это всё загажено, по камешкам растащили; в нужники проберёшься, увидишь - выложены чугунными плитами от паперти". (Согласен Л. И.: "в 17-м году в России Христа действительно предали".) - И от отъезжающих в эмиграцию евреев: "сколько мы тут семячек набросали" (в русских женщин), "еврейское бродило в этом перестоявшем, пошедшем плесенью тесте"; "вы по деревьям лазили, когда мы уже Библию записали и Храм построили"; "ещё носом будете пахать землю - отсюда до Тихого океана".
Может показаться, что автор сильно утрирует прозвучавшие мнения? Но в годы за тем, в третьеэмигрантских изданиях, мы читали куда и куда похлеще.
Лев Ильич сокрушается: "бедная Россия: евреи её ненавидят, русские презирают, христиане считают дьявольским наваждением". Почему русская беда "вызывает не жалость, не огорчение, почему не болью пронзает? Почему такое злорадство, злобный смех, даже восторг?". Однако "стыдно жить в России и поносить её по любому поводу, а чаще без всякого". И "вовсе не под крапивой весь русский род вывели"; и кладбища русские вовсе не заброшены: "в родительские дни туда приходят, с могилками возятся". И в революцию "для русского человека, если о массовости говорить, скорее характерно было некое оцепенение, пассивность - отдал Россию русский человек". Но "сила этой слабости, покорности, смиренность эта не зря, только тут и могло сразу десять веков назад, пустить корень, зазеленеть, расцвести" христианство. И с тех пор "никто не смог изменить, а уж как старались, что вытворяли на этой земле, чем только не утюжили". Да, может быть "всё это была Россия. И не проклинать её следовало, подыскивая звонкими аллитерациями рифмы, призывая мор, глад и холод, точно зная, что чем громче проклинаешь, холодея от собственной смелости, тем более получишь, а там прощай и будь ты проклята!" Но по крайности амплитуды чувств героя, столько уже раз явленной в этом романе, он не останавливается на том, а зовёт - или требует - больше: "Поклонись, поцелуй истоптанный заплёванный пол, поклонись истерзанной этой земле, в которой ты родился!" Не всякий может тому последовать.