Выбрать главу

Рука круглолицего все еще была в его ладони. Стиснутая, казавшаяся частицей собственного тела.

— Простимся, братья! — сказал лейтенант громко. Сказал, чтобы слышали не только рядом.

— Нет… Нет, — остановил его круглолицый.

Лейтенант все же крикнул вторым десяти шедшим к стене, к трупам товарищей:

— Прощайте!

Его рванул из толпы круглолицый. С силой. Но не мог вытянуть: не понимал лейтенант, зачем это. Рукой ухватил за локоть соседа своего — того самого, что искал сына, и так пытался задержаться. Тогда круглолицый вытянул их обоих. Как тяжеловоз, потащил на пустынные камни. На простор площади, на прицел автоматов.

Безумие!

Они сопротивлялись. Как могли. Был еще и четвертый, азербайджанец, его слева волок круглолицый.

Тот мотал головой, упирался. Упирался и потерявший сына. Пытался вырвать свой локоть. Странно. Для них имели какую-то ценность несколько минут, что даровало ожидание своей участи. Всего несколько минут. А тут — сразу смерть. Навстречу автоматной очереди.

— Оставь его, — прорычал, захлебываясь волнением, круглолицый. — Оставь!

Приказывал. Просил.

— Ну, оставь же.

И неожиданно выругался, грязно, жестоко.

Если бы мог, оторвал руку горбоносого, отгрыз ее. Но не время. Эсэсовцы у ворот смотрят непонимающе на плетущихся к центру площади четырех полуголых людей. На их возню. От цепочки отделяется штурмшарфюрер и, придерживая пистолет, бежит навстречу.

— Хальт! Хальт!

Вот тогда-то круглолицый и поднял руки, сцепленные пальцами с товарищами, и завопил хрипло:

— Му-ха-ме-дан!

На всю площадь.

— Му-ха-ме-дан!

Дернул руку лейтенанта, давая понять, что старается не для себя одного, что нужна подмога. И вдвоем, потом вчетвером они разнесли на всю площадь:

— Му-ха-ме-дан!!!

Неизвестно, как оценил все это штурмшарфюрер. О бунте или попытке напасть на взвод автоматчиков не могло быть и речи. Ему просто показалось, что люди сошли с ума. Во время расстрелов и не такое случается. Все же он предупредил:

— Цурюк!

А когда подбежал, спросил раздраженно:

— Вас ист гешеен?

Едва не сорвался с губ лейтенанта ответ — четкий, ясный. Такой нужный сейчас. Что-то остановило. Все то же подсознательно продиктовало: ни слова по-немецки. А нужно ли было сейчас это приказание? Зачем оно? В земле тайна не имела никакой ценности. Только при жизни. Значит, он думал о жизни.

— Юде найн! — выдохнул из себя круглолицый и помотал головой. — Не евреи…

— Вас хат ер гезахт? — насупился штурмшарфюрер. Это четверо сумасшедших мешали ему выполнять приказ. Какого дьявола они вылезли на площадь и морочат голову в такой момент?

— Вир Мухаммед… Вир мусульман… — пытался, ломая язык, объяснить круглолицый.

— Цум тойфель! — Плюнул немец. С остервенением. Нарушался порядок. Он мог, конечно, прихлопнуть четверку. Тут же, из пистолета. И никакой ответственности за подобный поступок не нес: все, кого вывели на площадь, должны были умереть. Приказ у него на руках, процедуры соблюдены, формальности тоже. В конце концов он не имеет права что-то изменить, хоти лично ему абсолютно безразлично, лягут эти четверо или останутся жить. Главное, к двенадцати закончить операцию. Сейчас уже десять тридцать пять. Какие-нибудь час и двадцать пять, нет, уже двадцать четыре минуты у него в распоряжении. Штурмшарфюрер рычит в отчаянии:

— Цум тойфель!!!

Поворачивается, бежит назад к воротам, к маленькой двери, приютившейся рядом с железными створками. Полы шинели плещутся в разные стороны, фуражка съезжает на затылок.

Десять минут отсрочки. Молчат автоматы, молчит площадь. Только скрипит дверь, распахнутая штурмшарфюрером. Не затворил за собой — некогда было, и ветер трогает ее, заставляет скулить уныло.

Десять минут. Всего лишь. Но это жизнь. И как дорога она. Смерть, кажется, уже ушла. Далеко. Если эти четверо прогнали ее, значит, можно и остальным сделать то же.

Они, полуголые, чувствуют холод. Ежатся, трут тело. Переступают с ноги на ногу. Тепло все-таки необходимо. Это ведь жизнь. А им даровано еще немного жизни.

Четверых ведут в конец площадки. В ту же самую калитку или дверь. Ведут и бьют. Неизвестно, за что бьют, но не убивают.

Приклады ложатся то на спину, то на плечи, то на поясницу. И больно, страшно. Но они, четверо, не плачут, не стонут. Они молчат терпеливо.