Эта простая мысль возникает у нас, конечно, не так уж непроизвольно. Она безусловно входит в авторский замысел. Но она так органично, так естественно вытекает из самой художественной плоти рассказа, что у нас не возникает и тени сомнения в предельной достоверности не только описанной в рассказе ситуации, но и каждой её подробности и детали.
На сей раз, – в отличие от повести «Школьный вальс, или Энергия стыда» – повествование ведется от третьего лица: дело, стало быть, происходит не с автором, а с его героем, Чиком. И хотя «Рассказы о Чике» тоже явно автобиографические, автор тем самым не скрывает от нас, что есть в них, – в каждом из них, – какая-то толика художественного вымысла.
Но вымысел этот не разрушает, а, напротив, укрепляет силу заложенной в этом рассказе художественной правды.
В рассказе Солженицына происходит обратное.
Бросается в глаза искусственность, подогнанность некоторых его подробностей и деталей. В том числе и самой важной из них, без которой не было бы и самого рассказа: трудно представить себе, чтобы человек возраста Тверитинова не помнил, что Сталинград до переименования звался Царицыном.
В достоверность этой подробности не верил и восхитившийся этим рассказом Солженицына Твардовский:
...В этот именно месяц написалась у меня легко «Кочетовка» – прямо для журнала, первый раз в жизни. (Истинный случай 1941 года с моим приятелем Лёней Власовым, когда он комендантствовал на ст. Кочетовка, с той же подробностью, что проезжий именно забыл, из чего Сталинград переименован, – и чему никто поверить не мог, начиная с А. Т. А по-моему, для человека старой культуры очень естественно и не помнить такой новой пришлёпки.)
(А. Солженицын. Бодался телёнок с дубом. Очерки литературной жизни. М. 1996. Стр. 47)
С точки зрения жизненной правды, правды факта, может, оно и так.
Иное дело – правда художественная .
Как было однажды замечено (не могу сейчас вспомнить, кем):
У Гоголя прочтешь: «Открылась дверь, и вошел чёрт». И веришь.
А у Павленко (или Панферова, или Бабаевского, или Бубеннова, – имя же им легион) читаешь: «Открылась дверь, и вошел секретарь райкома». И – не веришь.
Такая вот коварная вещь, эта самая художественная правда.
Уверяя нас (да и себя тоже), что «для человека старой культуры очень естественно и не помнить такой новой пришлёпки», как переименование Царицына в Сталинград, Солженицын не делал, что называется, хорошую мину при плохой игре. Можно не сомневаться, что он в это верил. Нельзя, однако, не признать, что презрительное словечко «пришлёпка» в этом контексте звучит диковато.
Когда Ахматова очутилась в Париже, кто-то из эмигрантов первой волны спросил у неё, почему она в поздних своих стихах Петербург называет Ленинградом. На этот, конечно же, не без ехидства заданный вопрос Анна Андреевна хладнокровно ответила: «Потому что он так называется».
Сталинград, конечно, – не Ленинград. Но и он переименован был очень рано, почти в то же время, что Ленинград – в 1925-м. Ну, а кроме того, столько трубили тогда об огромных заслугах Сталина во время обороны Царицына, намертво связав эти два имени!
Игнорируя это обстоятельство, не считаясь с ним, Солженицын словно бы играет в поддавки, максимально облегчая себе свою художественную задачу. Потому-то и чувствуется здесь некоторая «фальшивинка». Ну, а уж что касается простодушно наивного неведения его героя о том, чем был для страны тридцать седьмой год, то это уже не просто «фальшивинка», а самая что ни на есть настоящая – и довольно грубая – фальшивая нота.
В покорившем нас «Одном дне Ивана Денисовича» ничего даже отдаленно напоминающего эту «игру в поддавки» не было и в помине.
Но однажды и по поводу «Ивана Денисовича» Солженицыну был высказан такой же, – и даже не такой же, а тот же самый упрек:
Теперь о кавторанге. Здесь есть немного «клюквы». К счастью, очень немного. В первой сцене – у вахты. «Вы не имеете права» и т. д. Тут некоторый сдвиг во времени. Кавторанг – фигура тридцать восьмого года. Вот тогда чуть не каждый так кричал. Все, так кричавшие, были расстреляны. Никакого «кондея» за такие слова не полагалось в 1938 году. В 1951 году кавторанг так кричать не мог, каким бы новичком он ни был. С 1937 года в течение четырнадцати лет на его глазах идут расстрелы, репрессии, аресты, берут его товарищей, и они исчезают навсегда. А кавторанг не дает себе труда даже об этом подумать. Он ездит по дорогам и видит повсюду караульные лагерные вышки. И не дает себе труда об этом подумать. Наконец он прошел следствие, ведь в лагерь-то попал он после следствия, а не до. И все-таки ни о чем не подумал. Он мог этого не видеть при двух условиях: или кавторанг четырнадцать лет пробыл в дальнем плавании, где-нибудь на подводной лодке, четырнадцать лет не поднимаясь на поверхность. Или четырнадцать лет сдавал в солдаты бездумно, а когда взяли самого, стало нехорошо. Не думает кавторанг и о бендеровцах, с которыми сидеть не хочет (а со шпионами? с изменниками родины? с власовцами? с Шуховым? с бригадиром?). Ведь эти бендеровцы – такие же бендеровцы, как кавторанг шпион. Его ведь не кубок английский угробил, а просто сдали по разверстке, по следовательским контрольным спискам. Вот единственная фальшь Вашей повести. Не характер (такие есть правдолюбцы, что вечно спорят, были, есть и будут). Но типичной такая фигура могла быть только в 1937 году...