Выбрать главу

Девушки Египта — не красная линия… эти неприлично одетые женщины, проститутки, собираются там, чтобы быть изнасилованными, девять десятых из них являются crusadettes (женщинами-крестоносцами), а у одной из десяти нет мужчины, чтобы руководить ею, они являются вдовами, которым некого уважать, — как вам не стыдно, где ваша женственность? Где женственность, которая связана с религиозным законом?[44]

Приведенная филиппика в некоторой степени разъясняет оправдание политически мотивированного сексуального насилия в отношении протестующих женщин, растиражированное СМИ.

В целом в попытке объяснить динамику сексуального насилия во время протестов в Египте исследователи приходят к выводу, что на макроуровне в египетском обществе созрел протест против патриархальной государственной системы, в которой лояльность государственной власти обменивалась на значительные государственные субсидии на транспорт, питание и образование, а на микроуровне социальный разрыв позволил социальной группе женщин делать выбор за пределами нормативного гендерного поведения, диктуемого старым патриархатным порядком[45]. Фактически египтяне стоят перед дилеммой: государство продолжает требовать соблюдения традиционных семейных норм, одновременно концентрируясь на экономической реформе, а также финансовой эмансипации и ассимиляции женщин в состав рабочей силы. Эти макрофакторы оказывают влияние на арену сексуальных домогательств тем, что подрывают традиционно утверждаемую мужественность безработицей и проблематизацией роли кормильца, экономическими осложнениями перехода к брачному статусу и противоречивыми светско-религиозными моральными нормами.

Заключение

Рассмотренная в статье эскалация и разрывы в практике применения сексуализированного насилия, сопряженного с политической борьбой во время двух египетских революций, прежде всего, на наш взгляд, демонстрируют не эссенциалистскую точку зрения на проблему сексуализированного насилия в арабском контексте. Интерсекциональность гендера, этничности, социальных проблем и кризиса власти, рассмотренные в ряде исследований в режиме мониторинга, свидетельствуют о привнесении политических значений в сексуализированное насилие или об инструментализации сексуального насилия политическими силами в борьбе за власть. Именно в этом контексте складывается практика коллективного сексуального насилия под названием «тахарруш» и его легитимация в дискурсивном пространстве современной арабской культуры. Очевидно, за десятилетие эта практика и напрямую, и косвенно, через дискурсивные легитимации, способствовала маскулинной социализации молодых поколений арабских мужчин. Этот тип маскулинной социализации выстроен на определенных социальных нормах, оправдывающих применение насилия в отношении «преступивших» моральные и религиозные границы женщин, а также сопряжен с перформативностью насильственного потенциала в публичном пространстве. Опыт участия в протестах на Тахрире как символическое достижение гегемонной мужественности позволил компенсировать лакуны мужественности тем, кто испытывал экономическую депривацию вследствие безработицы, и тем самым восстанавливал мужские иерархии. В социологических концепциях маскулинности (Рейвин Коннелл, Джеймс Мессершмидт, Гарри Брод, Кимберли Хатчинг, Джефф Херн и др.) мужское насилие проблематизировано, его актуализация чревата понижением социального статуса и угрозой гражданским свободам[46]. Но, как видно из динамики коллективного насилия в арабском контексте, все больше мужчин втягиваются в парадоксальную ситуацию, когда они рискуют стать социальными париями, если участвуют в агрессивных насильственных акциях, но в то же время рискуют быть феминизированными, если избегают такого поведения.

Возможно, в перспективе пересборки феномена тахарруш в ином, уже западном контексте эмиграции объяснением является не только длящаяся экономическая, социальная, психологическая, сексуальная депривация беженцев из арабского мира, но также социализация через прямые и косвенные практики тахарруш. Может быть, имеет смысл принять во внимание и более абстрактные понятия трансгрессии и потенциала насилия для конструкции гегемонной и подчиняющей другие типы мужественности, для которой чрезвычайно затруднен исполнительский сценарий, поскольку в другом культурном поле принимающей страны/Европы конкретные версии гегемонной мужественности фактически строятся на основе двусмысленности, неопределенности и одновременного отказа (соблюдения норм) и собственно насилия (трансгрессии норм и моральных границ). Если умножить эти проблемы в исполнительской маскулинности на задачи реконфигурации групповой или коллективной маскулинности в опыте эмиграции, то эффект представляется весьма непредсказуемым. Сложно ожидать глубоких изменений в канонических и нормативных описаниях мужественности, не сталкиваясь с волнами психической дезорганизации и без сопутствующего переходного культурного возмущения и дестабилизации. Как писал антрополог Стэнли Даймонд, «аккультурация всегда была вопросом завоевания»[47], процессом, в котором доминирующая культура обеспечивает свою стабильность и иерархическое положение. Для поддержания стабильности центра принимающая культура делает институциональный запрос на принуждение и побеждает. Очевидно, этот аспект аккультурации как институционального насилия актуален для диаспоральной маскулинности, которая реактивирует свой встречный потенциал насилия в месте пересборки или эмиграции, образуя плотную массу. Элиас Канетти писал:

вернуться

44

Цит. по: Tadros M. Politically Motivated Sexual Assault and the Law in Violent Transitions: A Case Study from Egypt. P. 18.

вернуться

45

Walker M.U. Op. cit. P. 30.

вернуться

46

Boon K. Heroes, Metanarratives, and the Paradox of Masculinity in Contemporary Western Culture // The Journal of Men's Studies. 2005. Vol. 13. № 3. P. 301-312.

вернуться

47

Diamond S. In Search of the Primitive: A Critique of Civilization. New Brunswick, N.J.: Transaction Books, 1974.