Алина кинулась навстречу и, лишь подойдя вплотную, поняла, почему так странно двигается незнакомец. Он был слеп, широко раскрытые глаза застлало льдом.
Рука незнакомца обожгла холодом: белая, твёрдая, словно костяная. Но Алина не отдёрнула, а плотнее сжала ладонь на стылом запястье и повела путника прочь от россыпей голубого нетающего льда. Человек не дрогнул, не удивился и не воспротивился, он покорно пошёл следом, так что мгновенно пропало вспыхнувшее было воспоминание, как волок её, ухватив за руку, дядька Мефодий.
Назад, из замёрзшего леса, мимо мельничного холма, через нетронутые бедой поля, где вовсю колосится хлеб, к дому, отделённому от остальной деревни густым сливовым садом. В этом году сливы цвели на удивление, и теперь ветви гнутся от бремени ягод, едва успевших подернуться сизым налётом. Словно иней ложится на жёсткую сливовую зелень.
Возле дома Алина усадила найденного человека на завалинку под нежаркие лучи только что взошедшего солнца, сама метнулась в дом затапливать печь. У хорошей хозяйки и среди лета клетка дров в печи сложена, только огонь поднеси к нащепленной растопке. Следом в бане под каменкой затрещали весёлым пламенем наколотые поленья. Нет жарче дров, чем от чёрной ольхи, а болото по ту сторону деревни все как есть чёрной ольхой пороете.
Алина выплеснула в котёл два ведра воды — пусть греется, притащила с кипеня свежей, затем простучала пятками в подвал, нацедила кружку сливянки. Кружка была большая, глиняная… отцова кружка. Потом из неё дядя Мефодий пил. Теперь посудина осиротела, да и сливянка стала ненужной. Бывало, на ярмарке здешняя сливянка дороже заморских вин ценилась, а вот уже три года как торговли нет, хочешь — сам пей, не хочешь — на землю выливай.
Сладкий хмель потёк по подбородку, путник пытался глотнуть и не смог. Ледяные струпья в волосах начали таять, и хотя взор по-прежнему застилало льдом, казалось, что мужчина плачет. Тело безвольно заваливалось набок, и ясно становилось, что сам путник ни в дом войти не сможет, ни в баньке погреться. Бабку Ванду бы сюда, лекарку, она бы всё справила как надо, а молодая девчонка чем поможет?
Алина обобрала лед с волос и одежды, попыталась растирать незнакомцу руки, но те оставались застывшими, словно самая кровь смёрзлась в венах. Всхлипнув, Алина бросила свои жалкие попытки, еще раз сбегала в избу, подкинула дров в печь, хотя так топят только зимой, а если летом подкинуть лишку, то к утру в избе от жаркой духоты и жить нельзя будет. Сунулась в тёмную дверь бани. Поленья под каменкой уже рассыпались жаром, чёрные булыжники в центре угрюмо светились, вода в котле ходила, готовясь закипеть. Алина выгребла угли, остатки затушила, взвихрив золу, задвинула вьюшку под потолком и пошла за больным.
До бани его пришлось тащить чуть не волоком, хорошо хоть, застывшее тело сгибалось в суставах, словно путник всё ещё шёл сквозь затворище.
— Ой, что делаю! — отчаянно шептала Алина, стягивая исподнее с безвольного тела путника. — В баню с мужиком пошла!.. Этак только с мужем можно, а я-то!..
Со змеиным шипением взвился над камнями горький полынный пар. Духмяный пихтовый веник прошёл вдоль спины по беззащитно выступающим позвонкам. Путник лежал на полке ниц, одна рука свисала к полу, но тело уже не казалось мёртвым, в нём было заметно дыхание, лопатки медленно приподымались, а затем рывком опадали, и Алине чудилось, что в эту секунду из горла лежащего выскальзывает невидимая в банной полутьме льдинка. Стараясь не смотреть на мужское тело, Алина хлестала веником по спине, ягодицам, ногам… Особенно ноги пропарить: колючим веником по пяткам, тут всегда самая хворь собирается. Льняная рубаха, что оставалась на Алине, намокла и облепляла тело, мешая двигаться. В таком виде — хуже, чем голая.
— Ой, мамочки, что делаю! — Алина перевернула путника на спину, ладонью прикрыла ему лицо, чтобы губы не ошпарить, крутанула веником, нагоняя пар к горлу и груди, поросшей жёстким волосом. Неживая одеревенелость, так пугавшая в незнакомце, исчезла, дышал он уже без сипения и свиста, видать, ледяной ком в груди растаял наконец, и теперь перед Алиной лежал обычный человек, а не мёрзлая кукла, движущаяся благодаря неведомому и страшному колдовству. Веником по груди, по бокам — ох, осторожнее надо, сердце бы человеку не надорвать! — и снова ноги, по лодыжкам и пяткам, резко, с оттягом… Тёплой водой скатила лежащего, наклонилась, закинув расслабленную руку себе на плечо:
— Идём, идём… нельзя много, хватит уже… сердце сорвёшь.
В предбаннике насухо вытерла больного жёстким льняным полотенцем — ой, что делаю! — попыталась нарядить его в сухое отцовское белье, не управилась с этим делом и, махнув рукой на всякое приличие, содрала с себя вымокшую рубаху и принялась вытираться сама. А повернувшись за одеждой, встретила оттаявший взгляд путника.
— Ты кто? — чуть слышно спросил он.
— Глаза бы отвернул бесстыжие! — страдальчески выдохнула Алина.
Всем телом ощущая свою наготу, она ухватила одежку, а облачившись в сарафан и повернувшись к путнику, увидала, что тот вновь сидит полузавалившись, из-под опущенных век слепо поблёскивают белки закаченных глаз.
— Алиной меня зовут, — сказала девушка, — Алиной. А ты вставай, нечего тебе тут голышом сидеть, у меня уже сил не хватает тебя ворочать.
Путник не отвечал, и Алине таки пришлось вести его через проулок, как есть нагишом, потому что одеть его она так и не сумела. Хорошо хоть вымершая деревня ничего не могла подглядеть и не судачила о том, как славно девка на выданье проводит свой первый самостоятельный день.
Дома Алина уложила человека, которого уже язык не поворачивался называть незнакомцем, на застеленную лавку у самой печи, откуда начинало тянуть густым домашним теплом. По шею укутала одеялом, на минуту присела рядом, но тут же, как подстёгнутая, кинулась делать что-то по хозяйству. Даже минутное спокойствие оборачивалось своей противоположностью, грозило смятением и бедой. Алина перестирала одежду гостя, развесила ее в проветренной бане — там и снаружи не увидать, и высохнет за час. Затворила тесто и, покуда печь держит жар, испекла пирог с гречневой кашей и жареным луком. Хотела сходить на холм, затеплить свечку на том месте, где скрипела Мефодьева мельница, но не решилась одна и поставила свечу на столе перед кружкой сливянки. Эх, дядька, как тебя сейчас не хватает…
Путник спал. Алина, пробегая по делам, порой приостанавливалась, касалась выпростанной из-под одеяла руки. Рука была живой, но холодной, словно где-то за сердцем ещё не мог растаять последний осколок льда.
Вот уже все дела переделаны. Изба чиста, хлев затворён, на столе — корчага парного молока и тёплый пирог, прикрытый рушником. Вечерний сумрак ещё не скоро, но поминальная свечка плачет все ярче, и нет сил быть одной.
Спящий повернулся на бок, открыл глаза. Несколько мгновений смотрел непонимающе, потом проговорил:
— Алина… А я боялся, что мне приснилось.
Алина, присевшая было на краю лавки, вскочила, придвинула отцову одежду:
— На вот, одевайся. Твоё еще, поди, не высохло. — А сама спешно убежала за печь, ненужно загремела ухватами.
— Тебя впрямь Алиной зовут? — донеслось из светёлки.
— Ну…
— А меня — Гэр.
«Господи, что за имя? Не бывает у людей таких имён. Собака пристойней рычит. Может, понасмешничать гость решил?»
— Кто ж тебя назвал так?
— Мать. — Путник, уже одетый, шагнул в кухонку. Отцовский наряд сидел на нём мешковато, телом парень не вышел, а так — человек как человек. И в глазах нет насмешки, видать, и впрямь Гэром зовут.
— У нас таких имён не слыхано. Издалека идешь-то?
— Издалека. Я и сам не помню, сколько иду. И откуда — не помню.
— Говорят, по ту сторону земли море будет, а за ним снова земля, и люди живут. Ты, часом, не оттуда?
— Может быть. Море я переплывал, да и не одно. Было даже, что чуть не утонул, а вот выплыл.
— А куда идёшь?
— На восток.