Изменившись — и не обязательно к лучшему.
Однажды ты перестаешь отличать изученное вчера от изученного год назад, забываешь правила, не разбираешься в тонкостях, путаешь мягкое с кислым — и больше не интересуешься, глупо или умно ты выглядишь со стороны и что скажут зрители.
Все исчезает с поверхности, уходя на глубину.
Во время шторма на глубине тихо.
Кристобальд Скуна, основатель храма Шестирукого Кри, очень любил театр. Однажды, в редкую минуту откровенности, он сказал Джеймсу, что глубже всех в сущность боя проник Томас Биннори, бард и драматург, когда писал трагедию «Заря». «Почему?» — удивился Джеймс. Будучи в восторге от «Зари», он тем не менее не заметил там каких-то боевых тонкостей.
«Ты читал ремарки?» — спросил Шестирукий Кри.
«Читал. Ничего особенного. «Дерутся. Один падает». И все».
«Вот-вот, — усмехнулся гипнот-конверрер. — Дерутся. Один падает. Я же говорю: этот бард понимает лучше всех…»
В кабинете на втором этаже дома Вучи Эстевен дрались. Некоторое время. Потом все вернулось к исходной позиции: Джеймс — у клавикорда, маэстро и Фернан — у дверей, блокируя выход, второй подмастерье — у стенной ниши.
Никто не упал.
Но и стояли, надо признаться, с трудом.
Лысый Гений с удивлением смотрел на упрямую жертву четырьмя парами глаз: три — влажные и блестящие, словно вишни, одна — тусклая, из шершавой бронзы. Песня клавикорда сделалась громче, ритмичней, побуждая к немедленному завершению. Желтый свет месяца смешался с синей ночью, пятная людей трупной зеленью. В раздражении шуршал песок. А Джеймс понимал, что тяжело ранен и долго не выдержит.
Человек в Джеймсе — понимал.
Но сейчас Джеймс Ривердейл был не вполне человеком.
Кристобальд Скуна, знатный театрал, говорил: «Зверь есть в каждом из нас. Просто в китоврасе или Леониде это сразу заметно». Посвятив жизнь изучению агрессивных навыков хомобестий, фиксируя инстант-образ сражающегося минотавра или сатира, со всем спектром характерных приемов и ухваток, маг позже накладывал этот образ на психику человека-добровольца, совмещая несовместимое.
Слухи, будто бы у добровольцев начинались от этого телесные изменения, — ложь. Рогов, копыт или клыков ни у кого не вырастало. Но наличие рогов — не главное. Большие рыбы плавают на глубине, где тихо.
Тремя боевыми ипостасями Джеймса, выпускника храма Шестирукого Кри, были гнолль, стоким и гарпия. Гнолль-псоглавец первым сорвался с цепи. Рыча и брызжа слюной, он ничегошеньки не понимал.
Но жить хотел так, как людям и не снилось.
Со второго раза Джеймсу удалось прорваться к окну. Проломив раму телом, он вывалился наружу, чудом избежав удара в спину. Падение длилось вечность. Впору было поверить, что у молодого человека и впрямь прорезались крылья — или что-то случилось со временем, что безусловно куда обыденней, нежели крылатые виконты.
Он падал, и рычание превращалось в пронзительный визг.
Собаки так не визжат.
Так визжат гарпии, пикируя на добычу.
Внизу, на пустыре, привязана к крюку, торчащему из стены, ждала верблюдица. Беговая верблюдица, совсем молодая — на ней, вероятно, приехал второй подмастерье. Почему верблюдицу оставили здесь, а не завели во двор, оставалось загадкой. Когда ей на горб упала визжащая бестия, верблюдица не на шутку испугалась, оборвала повод и понесла.
В синюю ночь.
Под желтым месяцем.
Человек, тем более раненый, истекающий кровью, свалился бы со спины животного в первую же секунду. Но гарпия в Джеймсе Ривердейле хотела жить не меньше гнолля. Вцепившись в верблюдицу так, словно страшные когти гарпии на самом деле выросли у него взамен обычных ногтей, закостенев в мертвой хватке, хрипя и захлебываясь гортанным клекотом, Джеймс несся прочь, оставляя Баданден за спиной.
Он лишился чувств, но это ничего не значило.
Гарпия очень хотела жить.
Пламя свечей бьется в истерике.
Оно рвется прочь из кабинета, по которому, словно взбесившись, мечутся четверо людей. Их тени пляшут на стенах; одна из них кажется не вполне человеческой. Впрочем, в подобной круговерти легко ошибиться, приняв иллюзию за истину. Пламя хочет оборвать привязь фитиля, взлететь огненным мотыльком и сгинуть в синей ночи. Яростный рык гнолля, лязг стали, хриплые выдохи. Брызжет кровь — раз, другой, третий. Бойцы движутся быстро, нечеловечески быстро — глаз не успевает уследить за ними, клинки размазываются мерцающими полукружьями, безумный танец длится…
Миг неподвижности.
Огонь свечей — в глазах бойцов. Тяжело дыша, они сжигают друг друга взглядами. Человек-гнолль знает: танец не бывает вечным! — в следующий миг он меняется, взлетает, пронизывая собой сумрак кабинета, кишащий смертью. Отчаянный треск оконной рамы, победный звон стекла…
Полет.
Полет сквозь безвидную мглу — долгий, тягучий.
Это сон.
Это конец.
Он открыл глаза.
«Скорее, надо бежать! Где-то рядом — верблюдица…»
Подняться не получилось — ни с. первого раза, ни со второго. Ноги отказывали — так кредитор отказывает несостоятельному, растратившемуся в пух и прах должнику. Тело пронзали молнии боли, короткие и ветвящиеся. Шипя и бранясь, он снова повалился на песок.
«Скорее! Они уже опомнились!., сейчас будут здесь…»
С третьего раза ему чудом удалось встать. Непослушные пальцы вцепились в полуобвалившуюся стену. В стену. В разрушенную стену…
Медленно, словно боясь лишиться чувств от резкого движения, он огляделся по сторонам. Ночь. Огромный месяц сияет ядовитой желтизной — золотой серп в фиолетовом брюхе неба. В неестественно ярком свете меркнет и тускнеет россыпь колючих крупинок — звезд.
Да ты поэт, насмешливо свистнул ветер в руинах.
Остатки строений наполовину занесены песком. Чудом сохранилась горбатая арка. Дальше — упавшие колонны, выщербленные ступени ведут в прошлое. Древняя кладка: камень иссушен временем и ветром, крошится под руками.
Песок под лучами месяца искрился, отливая синевой. Ночной воздух дрожал, тек прозрачными струями. Так бывает только в жаркий полдень. Барханы оплывали человеческими профилями, чтобы сложиться в иную маску. Меж развалинами бродили — тени? призраки? — или просто глаза видят то, чего нет?
Так бывает, когда человек умирает.
Кто-то рассказывал.
Кто? Когда?
Неважно.
Грань между жизнью и смертью. В такие мгновения возможно все. Недаром пейзаж кажется знакомым, хотя он точно знает, что никогда не бывал в этом месте. Словно вернулся домой. На родину, которой прежде не видел, но, тем не менее, узнал с первого взгляда.
На Джеймса снизошел покой. Он сделал все, что мог. Вырвался из западни, ушел — и теперь умрет здесь.
Дома.
Надо лечь и уснуть. Чтобы больше не проснуться. Это очень просто. Не надо ничего делать, доказывать, спешить, сражаться, убегать или догонять, идти по следу…
Лечь и уснуть.
Но что-то еще оставалось в нем. Воля к жизни, которую не смогли до конца поглотить призрачные тени, древние руины, ядовито-острый серп в небе и синие искры песка под ногами. С трудом оторвавшись от стены, оставив на камне бурые пятна, Джеймс, шатаясь, побрел наугад, в глубь мертвого города. Казалось, развалины возникают из ниоткуда и исчезают в никуда, растворяясь в ночи. Земля качалась под ногами, будто палуба утлого суденышка, руины сменялись низкими барханами, чьи профили были когда человеческие, а когда и не вполне.
Ветер шуршал песчаной поземкой.
Приляг, отдохни…
Он шел, пока не упал. С облегчением смертника, поднявшегося на эшафот, привалился к шершавой стене, хранившей остатки дневного тепла. Веки отяжелели, глаза слипались, тело налилось свинцом. Боль в многочисленных ранах притупилась, сделавшись умиротворяющей.
Ты еще жив, говорила боль.
Это ненадолго, говорила боль.
Уже в плену забытья почудилось: рядом кто-то есть. Кто-то или что-то, чему нет названия. Одинокое, неприкаянное существо. Оно умирает, подумал Джеймс. Нет, это я умираю, мне тоскливо уходить во тьму одному, вот я и сочиняю себе бестелесного спутника. Товарища по несчастью. Гибнущего бок о бок от голода, безразличия или давних увечий. Бред? Ну и пусть. Умирать рядом с кем-то, пусть трижды призраком или галлюцинацией, не так скверно.