Гость же, странствующий проповедник, не умолкая, рассказывал о своих путешествиях. Он пришел из Солари, из нижних долин, расположенных на юге. По его словам, там даже купцы жили в каменных домах, а бароны — во дворцах и ели на серебре сочный ростбиф. Вассалы Фрейга и простые слуги слушали проповедника, раскрыв рот. Сам же Фрейга сидел мрачнее тучи и слушал говорящего вполслуха, чтобы скоротать время. Гость уже успел пожаловаться на плохие конюшни, на холод, баранину, которую подавали здесь на завтрак, обед и ужин, его опечалило также удручающее состояние Вермарской часовни и то, как служили здесь мессу. «Арианство! Мерзкое арианство!» — не переставая бормотал он, издавая при этом странные чюкающие звуки и постоянно осеняя себя крестным знамением. Обращаясь к отцу Егиусу, проповедник заявил, что каждая душа в Вермаре проклята, ибо крестили ее еретики. «Арианство! Арианство!» — не унимался гость. Отец же Егиус, ежась от страха, по наивности думал, что арианство и есть сам дьявол и потому пытался оправдаться, объясняя проповеднику, что в его приходе не было заметно ни одного одержимого, за исключением, может быть, графского барана, у которого, действительно, один глаз был желтым, а другой — голубым и который так боднул беременную девку, что у той случился выкидыш, но барашка сразу же окропили святой водой, и после этого он уже никому не причинял никаких хлопот, став послушной и доброй скотиной; девку же, которая понесла ребенка во грехе и вне брака, выдали в конце концов за доброго крестьянина из Бары, и она родила супругу своему пять христианских душ, радуя его этими подарками каждый год. «Ересь, похоть, невежество!» — продолжал причитать проповедник. Пред ужином ему понадобилось целых двадцать минут, чтобы барана, убитого, зажаренного и поданного к столу руками проклятых им еретиков. «Что же он хочет, — думал Фрейга, — он действительно ожидал встретить здесь изобилие?
Зимой? И не увидев такого, считает, что перед ним язычники, каждый раз называя нас арианами? Видно, святоша в своей жизни ни разу не встречал настоящего варвара, особенно из того племени низкорослых и смуглых людей, что живут близ Малафрены и дальше за горами? Нет — ни одна вражеская стрела не свистела еще над этой головой. А жаль — она бы в мгновение ока научила бы святого отца отличать язычников от истинных христиан».
Таковы были мысли лорда и графа Фрейга.
Когда гость замолчал наконец и перестал хвастаться, граф обратился к мальчику, который лежал рядом с ним, положив подбородок на ладони: «Джильберт, подари нам песню». Мальчик улыбнулся, быстро сел и без всякой подготовки начал петь, выводя своим высоким приятным голосом сладкие звуки.
Он пел о великом Александре, и песнь начиналась неожиданно где-то на половине, но это не имело никакого значения, ибо каждый знал ее наизусть от начала и до самого конца.
— Почему вы позволяете воспевать языческого царя? — спротил гость.
Фрейга оторвался от своих мыслей и поднял голову.
— Александр Македонский — это король христианского мира.
— Нет! Он был греком и идолопоклонником.
— Видно, Вам известна какая-то другая песня, — вежливо возразил граф, — потому что мы поем о том, что Александр осенил себя крестным знамением и призвал имя Господа.
Люди графа понимающе улыбнулись друг другу.
— Может быть, Ваш слуга споет нам нечто получше, — добавил Фрейга с выражением искренней вежливости и почтения. И слуга проповедника, не торопясь, гнусавым голосом начал выводить церковный гимн о неком святом, который двадцать лет жил в доме свонго отца совершенно неузнанным и ел объедки. Сам Фрейга и его домочадцы завороженно слушали всю эту историю: новые песни редко бродили этими дорогами. Но певец неожиданно замолчал, прерванный странным пронзительным стоном. Фрейга вскочил на ноги и стал напяженно всматриваться во Тьму, которая завладела уже всем залом. Потом он посмотрел на своих людей и увидел, что те даже не пошевелились, а продолжали сидеть на своих местах, напряженно смотря на своего господина. И снова слабый стон донесся из комнаты наверху. Молодой граф вновь сел на свое место. «Допойте песнь», — коротко сказал он, и слуга проповедника не столько пропел, сколько пробормотал остаток гимна. Безмолвие, как бездна, поглотило последние звуки.
— Ветер усиливается, — тихо сказал кто-то.
— Да, суровая зима.
— Снег спустился вчера с гор от самой Малафрены, и теперь его навалило по пояс.
— Это все их происки.
— Кого? Горусь?
— Помнишь ту овцу со вспоротым брюхом, которую мы нашли прошлой осенью? Касс сказал еще, что это дурной знак — ее убили для Одна.
— А кто в этом сомневается?
— О ком вы толкуете там? — вмешался в разговор странствующий проповедник
— О горцах, господин проповедник. О язычниках.
— А что это — Одн?
Все затихли и наступило глубокое молчание.
— Вот что, сэр, сейчас не время говорить об этом.
— Почему?
— Потому что сегодня ночью лучше говорить о святых вещах, — заметил с достоинством Касс, местный кузнец, который мимоходом бросил взгляд наверх, туда, откуда доносились стоны, но другой, молодой парень с воспаленными, вдруг забормотал неожиданно:
— У кургана есть уши, и курган все слышит…
— Курган? Ты имеешь в виду тот самый холм у дороги?
И снова молчание воцарилось в зале.
Фрейга повернул голову и внимательно посмотрел на проповедника.
— Они убивают в честь Одна, — зазвучал его мягкий голос, — прямо на камнях, что лежат за курганами. Но что зарыто в самих курганах — не знает никто.
— Бедные язычники, не ведающие благодати, — запричитал с грустью старый отец Егиус.
— А алтарный камень у нас в часовне тоже из кургана, — добавил вдруг мальчик по имени Джильберт.
— Что?
— Закрой рот, — грубо вмешался кузнец. — Он хочет сказать, сэр, что мы взяли один из камней среди тех, что лежали за курганом, большой такой, знаете ли, кусок мрамора, и отец Егиус освятил его — в этом ведь ничего дурного, правда?
— Да, прекрасный получился алтарь, — сказал отец Егиус, кивая в знак согласия головой и улыбаясь, но не успели отзвучать его слова, как вновь из комнаты наверху послышался стон. Старик склонил голову и быстро зашептал молитвы.
— Да и Вам следовало бы помолиться, — сказал Фрейга, глядя на чужака-проповедника. И тот покорно склонил голову и тоже начал произносить какие-то священные слова, время от времени поглядывая искоса на графа.
В огромном замке Киип тепло было только у камина, поэтому на ночь никто никуда не ушел, и заря застала почти всех у очага: отец Егиус трогательно свернулся калачом, как маленькая состарившаяся полевая мышь в зарослях тростника, чужак же проповедник разлегся в углу, сложив руки на огромном животе, граф Фрейга лежал так, будто упал навзничь, неожиданно пораженный ударом врага в смертельном бою. Его люди сгрудились вокруг него, постоянно вскрикивая во сне или непроизвольно вздрагивая. Фрейга проснулся первым перешагивая через спящих, он направился прямо к лестнице, ведущей к комнате, расположенной наверху. Повитуха Ранни встретила его в небольшой прихожей, в которой несколько девушек спало вповалку вместе с собаками на сваленных в кучу овчинах.
— Нет еще, граф, — сказала повитуха.
— Но уже две ночи прошло, — без всякого почтения произнесла женщина. — Ей трудно, надо же и отдохнуть когда-нибудь?
Фрейга повернулся и начал тяжело спускаться вниз по скрипучим ступеням. Он чувствовал превосходство повитухи, и это тяжелым грузом легло на его плечи. Весь прошедший день лица женщин замка были серьезны, сосредоточены, и никто из них не обращал на графа никакого внимания. Он был выброшен из их мира, выставлен на холод и поэтому потерял в этой жизни всякое значение. И ничего он не мог поделать с этим. Граф подошел к дубовому столу, сел, положил свою голову на руки и стал думать о Галла, своей жене. Ей исполнилось всего семнадцать, а поженились они десять месяцев назад. Он думал о ее круглом белом животе. Фрейга пытался представить лицо жены, но у него ничего не получалось, и только привкус бронзы во рту усиливался с каждым мгновением. «Дайте поесть!» — взревел граф и со всей силой ударил кулаком по столу — весь замок проснулся в одно мгновение, словно рассеялись последние чары предрассветных часов. Забегали вокруг мальчики-слуги, залаяли и заскулили псы, меха тяжело задышали на кухне, мужчины стали потягиваться и сплевывать на еще не потухший огонь. Граф продолжал сидеть за столом, закрыв свою голову руками.