Лишь одного ученика не захватило всеобщее идейное возбуждение. Он стоял в сторонке и преспокойно грелся на солнышке в своей сетчатой майке и мягких фланелевых брюках, с золотой цепочкой на запястье левой руки. – Копырда! – кричали ему обе партии. – Копырда, иди к нам! – Казалось, он возбуждал всеобщую зависть, враждебные лагери хотели его привлечь к себе, он, однако, не слушал ни тех, ни других. Выдвинул вперед одну ногу и стал ею притоптывать.
– Мы презираем мнения сторожей, подмастерьев и всяких уличных мальчишек! – крикнул Пызо, друг Сифона. – Они не интеллигентны.
– А гимназистки? – озабоченно отозвался Мыздраль. – Вы и мнения гимназисток презираете? Подумайте, что подумают гимназистки?
Раздались крики:
– Гимназистки любят чистых!
– Нет, нет, они предпочитают грязных!
– Гимназистки?! – презрительно оборвал Сифон. – Нас заботит лишь мнение благородных девиц, а они с нами!
Ментус подошел к нему и срывающимся голосом сказал:
– Сифон! Ты нам этого не сделаешь! Отступи, и я отступлю! Давай отступим вместе, хочешь? Я готов… извиниться перед тобой, готов все сделать… только ты отступись от этих слов… и позволь просветить тебя. Отступись от отроковят. А я от мальчишек отступлюсь. Это не только твое личное дело.
Пылашчкевич, прежде чем ответить, смерил его ясным и мягким, но полным внутренней силы взглядом. А с таким взглядом он не мог ответить иначе, как сильно. И он ответил, отступив на шаг:
– За идеалы я готов отдать жизнь!
Но Ментус уже несся на него с кулаками.
– Айда! Айда! На него, ребята! Бить отрока! Бей, убей, бейте, убивайте отрока!
– Ко мне, отроки, ко мне! – крикнул Пылашчкевич. – Защищайте меня, я не просвещен, я отрок ваш, защищайте меня! – пронзительно орал он. И, слыша этот призыв, многие почувствовали в себе отрока, восстающего против мальчишки. Окружив Сифона плотным кольцом, они оборонялись от приспешников Ментуса. Посыпались удары, а Сифон вскочил на камень и вопил, вдохновляя своих сторонников, – но ментусовцы стали брать верх, дружина же Сифона отступала и слабела. Уже казалось, что отроку пришел конец. Но тут Сифон, почувствовав, что поражение близко, из последних сил запел на мотив «Марша соколов»:
Песнь, тотчас же подхваченная, разумеется, крепла и вздымалась ввысь, ширилась и покатила волной. Они пели, стоя недвижно, устремив по примеру Сифона взоры свои одновременно к какой-то далеко звезде и прямо в носы неприятеля. У неприятеля из-за этого опускались сжатые в кулаки руки. Нападавшие не знали, как подобраться к обороняющимся, как их зацепить и чем, а те пели – звезда против носа, – пели все мощнее, все жарче и все восторженнее. То один, то другой ментусовец вдруг еле слышно прошепчет что-то, покрутится на месте, сделает несколько бессмысленных движений и отойдет в сторонку, наконец, и сам Ментус вынужден был робко откашляться и отойти.
…Бывает, нездоровый сон переносит нас в край, где все смущает, искажает и душит, поскольку все из времен молодости – молодое, а потому слишком уж старое для нас, отшумевшее и анахроничное, и никакая мука не сравнится с мукой такого сна, такого края. Не может быть ничего страшнее, чем возвращение к проблемам, из которых ты вырос, к проблемам таким старым, юношеским, незрелым, давно уже заброшенным в угол и решенным… как, например, проблема невинности. О, трижды мудры те, кто живет единственно сегодняшней проблематикой, проблематикой взрослой, зрелой, а старым тетушкам оставляет проблемы, уже не актуальные. Ибо выбор тематики и проблематики бесконечно важен для личности и целых народов, и мы нередко видим, как разумный и доросший до взрослой темы человек в мгновение ока превращается в человека горько незрелого, когда ему подсовывают тему чересчур старую или чересчур молодую – не созвучную духу времени, ритму истории. Воистину, легче всего заразить мир наивностью и опрокинуть его в детство, спровоцировав его на решение подобных вопросов, и надо признать, что Пимко мастерски, как и подобает самым превосходным и искусным учителишкам, с ходу спеленал меня и моих коллег диалектикой и проблематикой, которые надежнее, чем что-нибудь еще, способны затолкнуть в детство. Казалось, я находился на самом дне сна, который меня без устали умалял и дисквалифицировал.
Туча голубей пронеслась в осеннем небе под осенним солнцем, повисла над крышей, присела на дуб и опять ринулась дальше. Не в силах вынести триумфальной песни Сифона, Ментус потащился вместе с Мыздралем и Гопеком в противоположный угол двора. Спустя какое-то время он настолько овладел собою, что обрел дар речи. Тупо уставился в землю. Взорвался:
– Ну и что теперь?
– Что теперь? – откликнулся Мыздраль. – Нам не остается ничего иного, как еще энергичнее употреблять самые мерзкие наши присловья! Четыре буквы, четыре буквы – вот наше единственное оружие. Это оружие нашего мальчишки!
– Опять? – спросил Ментус. – Опять? До тех пор, пока не обрыднет? Повторять и повторять одно и то же? Петь и петь эту песенку потому, что тот поет иную песнь?
Он расклеился. Вытянул руки, отступил на несколько шагов и огляделся по сторонам. Небо в вышине висело легкое, побледневшее, холодное и язвительное, дерево, рослый дуб посреди двора, повернулось задом, а старый швейцар неподалеку от ворот улыбнулся под усами и ушел.
– Парень, – прошептал Ментус. – Парень… Подумайте – если бы какой-нибудь парень услышал этот наш интеллигентский выпендреж… – И вдруг, поразившись самому себе, он бросился прочь, захотел – в воздухе прозрачном – дать стрекача. – Хватит, хватит, не хочу ни отроков, ни мальчишек, хватит этого…
Друзья его попридержали.
– Что с тобой, Мента? – говорили они, крещенные воздухом. – Ты же вождь! Без тебя мы пропадем!
Ментус, которого они держали за руки и не выпускали, уронил голову и горько произнес:
– Трудно…
Мыздраль и Гопек, потрясенные, молчали. Мыздраль, разволновавшись, поднял кусок проволоки, машинально просунул его в щель забора и ткнул им в глаз одной из матушек. Но тотчас же отбросил проволоку прочь. Матушка застонала за забором. Наконец Гопек робко спросил:
– И что же будет, Мента?
Ментус поборол минутное колебание.
– Делать нечего! – сказал он. – Придется сражаться! Сражаться до победного конца!
– Браво! – закричали они. – Вот таким мы и хотим видеть тебя! Теперь ты опять наш, наш старый Ментус! Но вождь безнадежно махнул рукой:
– Ох уж эти ваши восклицания! Они не лучше песни Сифона! Но куда денешься – раз надо, так надо. Сражаться? Но сражаться нельзя. Ибо, допустим даже, мы отделаем его как следует, и что? Ему только того и надо – превратим его в мученика, увидите тогда, какую он преподнесет нам непоколебимую и угнетенную невинность. Да если бы мы и хотели наброситься на них, вы же видели, – они нам такое геройство выдадут, что и самый храбрый смоется. Нет, это ни к чему! И вообще все – ругательства, проделки, грязь ни к чему, ни к чему! Говорю вам, это только вода на его мельницу, это только молочко для его отроковятины. На это наверняка он и рассчитывает! Нет, нет, но, к счастью, – в голосе Ментуса зазвучала странная злоба, – к счастью, есть другой способ… более действенный… мы раз навсегда отобьем у него охоту петь.
– Как? – С робкой надеждой посмотрели они на Ментуса.
– Господа, – проговорил Ментус сухо и деловито, – если Сифон не хочет сам, мы должны силой просветить его. Надо будет его умыкнуть и связать. К счастью, есть еще уши, вот через них и доберемся до него. Мы его свяжем и так просветим, что Сифона родная матушка не узнает! Раз и навсегда испортим цацку! Но тихо! Приготовьте веревку!
Яследил за рождением этого заговора, затаив дыхание, с сердцем, готовым вырваться из груди, но тут Пимко появился в дверях школы и кивнул мне, чтобы я шел с ним к директору Пюрковскому. Снова показались голуби. Шумя крыльями, они уселись на забор, за которым были матушки. Идя по длинному школьному коридору, я лихорадочно обдумывал, как бы мне объясниться и запротестовать, однако же придумать ничего не мог, ибо Пимко сплевывал в каждую попадавшуюся по пути плевательницу и мне велел делать то же самое – в общем я не мог… и так, плюясь, мы дошли до кабинета дир. Пюрковского. Пюрковский, великан прямо-таки гигантских размеров, принял нас, сидя абсолютно и мощно, но милостиво, не мешкая, по-отцовски он ущипнул меня за щеку, создал сердечную атмосферу, взял меня рукой за подбородок, я поклонился, вместо того чтобы протестовать, а директор басом обратился над моей головой к Пимке: