А стало быть, в этом смысле реформа, которую я вам предлагаю, доставила бы вам немалое облегчение. Надо, однако, добавить, что только сладкопевец, подобным образом подходящий к делу, был бы способен совладать с проблемой, которая пристраивала вам самую гадкую из гадких попочек, – и проблема, которую я тут затрагиваю, быть может, самая фундаментальная, самая гениальная (я не боюсь употребить это слово) из всех проблем стиля и культуры. Я бы так в живописной манере ее изложил: представьте себе, что взрослый и зрелый бард, склонившись над листом бумаги, творит… но на загривке у него поместился юноша или какой-нибудь полуинтеллигент-полупросвещенный, либо девица, либо какая-нибудь особа со среднебезликой и размазанной душой, либо какое-то молоденькое существо, более низкое и темное, – и вот существо это, юноша, девица, полуинтеллигент или, наконец, иной какой-нибудь понурый сын темной четверть-культуры, кидается на его душу и вытягивает ее, сжимает, уминает лапами и, обхватив ее, вбирая, всасывая, омолаживает ее своей молодостью, заправляет своей незрелостью и прилаживает ее себе по своей мерке, низводя до своего уровня, – ах, заключает в свои объятия! Но художник вместо того, чтобы схватиться с агрессором, прикидывается, будто его не замечает и – какое безумие! – полагает, что избежит насилия, делая вид, словно никто его и не насилует. Разве не то же случается с вами – и с великими гениями, и с посредственными бардами из второго ряда? Разве неправда, что всякое более высокое и зрелое существо, более старое, тысячью различных нитей привязано к существу, находящемуся на низшей ступени развития, и разве такая зависимость не пронизывает нас насквозь, добираясь до самой сути, так глубоко, что можно сказать: старший создан младшим? Разве, когда мы пишем, не приходится нам приспосабливаться к читателю? Разве, говоря, мы не попадаем в зависимость от того, к кому обращаемся? Разве мы не влюблены смертельно в молодость? Разве нам не нужно всякую минуту искать милости существ низших, подстраиваться к ним, поддаваться то их превосходству, то их очарованию – и разве болезненное это насилие, совершенное над нашей личностью полутемной низостью, не самое плодотворное насилие? Вы, однако, – пока что и вопреки всей вашей риторике – решились лишь на то, чтобы спрятать голову в песок, и ваш школярско-дидактический ум, набитый гордынею, не в состоянии осознать этого. Тогда как в действительности вас без устали насилуют, а вы делаете вид, будто ничего не произошло, ибо вы, взрослые, общаетесь только со взрослыми, и зрелость ваша такая зрелая, что только со зрелостью и может знаться!
Если бы вы, однако, меньше были озабочены Искусством или же обучением и шлифовкой других, а больше собственными жалкими особами, вы никогда бы не прошли мимо столь ужасного насилия над личностью – и поэт не создавал бы поэм для другого поэта, а почувствовал бы себя пронизанным и творимым снизу силами, которых до сих пор не замечал. Он понял бы, что, только познав их, он способен от них освободиться; и приложил бы все старание, чтобы в его стиле, позиции и форме – и художественной и житейской – отчетливо обозначилась бы связь с низким. Он уже не чувствовал бы себя лишь Отцом, но Отцом и одновременно Сыном; и не писал бы только как мудрый, изысканный, зрелый, но, скорее, как Мудрый, все еще оглупляемый. Утонченный, неутомимо огрубляемый, и Взрослый, неустанно омолаживаемый. И если бы, отходя от письменного стола, он встретил бы ненароком юношу или полуинтеллигента, он уже не хлопнул бы их покровительственно, назидательно и учительски по плечу, но, скорее, в святом страхе застонал бы, зарычал, а может, даже и пал бы на колени! Вместо того чтобы бежать от незрелости, замыкаясь в высоких сферах, он понял бы, что универсальный стиль тот, который сумеет любовно обнять недоразвитость. И это привело бы вас в конце концов к форме, так дышащей творчеством и наполненной поэзией, что все бы вы разом превратились в могучих гениев.
Посмотрите, какими надеждами одаривает вас эта лично-личностная моя концепция – какие открывает перед вами перспективы! Но чтобы она стала концепцией стопроцентно творческой и четкой, вы должны сделать вперед еще один шаг – и шаг этот такой смелый и решительный, такой безграничный по своим возможностям и разрушительный по своим последствиям, что только еле слышно и в самых общих чертах намекнут вам о нем мои уста. Вот – уже пришло время, уже пробил час на часах истории – старайтесь побороть форму, освободиться от формы. Бросьте отождествлять себя с тем, что вас определяет. Вы, художники, попробуйте уклониться от любого своего способа выражения. Не доверяйте собственным словам. Остерегайтесь веры вашей и не поддавайтесь чувствам. Откажитесь от того, чем вы кажетесь другим, и пусть поразит вас страх перед всяким самовыражением, такой страх, какой побуждает птицу дрожать при виде змеи.
Ибо – но не знаю, по правде говоря, могут ли уже сегодня уста мои произнести это, – ложен постулат, будто человек обязан быть определенным, то есть непоколебимым в своих идеях, категоричным в своих заявлениях, не сомневающимся в своей идеологии, твердым в своих вкусах, ответственным за слова и поступки, раз и навсегда закованным в свой образ жизни. Всмотритесь попристальнее в нелепость этого постулата. Наша стихия – вечная незрелость. То, что мы думаем, чувствуем сегодня, для правнуков неизбежно будет глупостью. Тогда уж лучше для нас сегодня признать в этом долю глупости, которую принесет время… и та сила, каковая побуждает вас к скороспелым определениям, это не целиком человеческая сила, как полагаете вы. Скоро мы уразумеем, что уже не это самое важное: умирать за идеи, стили, тезисы, лозунги, веры; и не это тоже: утверждаться в них и замыкаться; но совсем иное, но это: отступить на шаг и оказаться на некотором расстоянии от всего, что непрерывно с нами происходит.
Отступление. Я предчувствую (но не знаю, могут ли уже признаться в этом мои уста), что близится время Генерального отступления. Поймет сын земли, что он не выражает себя в согласии со своей истинной сущностью, но только и всегда в форме искусственной и болезненно навязанной извне – людьми ли, обстоятельствами ли. И станет он страшиться этой своей формы и стыдиться ее, как до того чтил ее и гордился ею. Вскоре мы начнем пугаться наших фигур и личностей, ибо ясно станет нам, что они никак не наши полностью. И вместо того, чтобы реветь: «Я в это верю – я это чувствую – я такой – я это защищаю», мы скажем смиренно: «Мне в это верится – мне это чувствуется – мне это сказалось, сделалось, подумалось». Поэт-пророк запрезирает песнь свою. Вождь убоится приказа Своего. Жрец испугается алтаря, а мать будет внушать сыну не только принципы, но и умение увертываться от них, дабы они его не придушили.
Долгая и тяжкая будет это дорога. Ибо сегодня и личности, и целые народы совсем неплохо умеют управлять своей психической жизнью и не чуждо им искусство создания стилей, вер, принципов, идеалов, чувств по собственной их прихоти, а также в согласии с их собственными сиюминутными интересами; но они не умеют жить без стиля; и мы не знаем еще, как защищать нашу глубинную свежесть от дьявола порядка. Великие открытия неизбежны – мощные удары, нанесенные мягкой человеческой ладонью по стальному панцирю Формы, – неслыханная хитрость, и великая честность мысли, и необыкновенное обострение ума, – дабы человек избавился от своей жестокости и сумел согласить в себе форму с бесформенностью; закон с анархией, зрелость с вечной и святой незрелостью. Но покуда это не наступит, скажите мне: лучше ли, по вашему мнению, Бе-ре Ананасовки? И любите ли вы поедать ее, сидя удобно в плетеном кресле на веранде, либо же предпочитаете предаваться этому в тени деревьев, тогда как ваши части тела охлаждает ласковый и свежий ветерок? И я спрашиваю вас об этом со всею серьезностью и со всею ответственностью за слово, равно как и с глубочайшим почтением ко всем вашим частям без исключения, поскольку знаю, что вы представляете собой часть Человечества, которого частью являюсь и я, а также, что вы частично участвуете в части части чего-то, что также является частью и чего я также являюсь частью в части вместе со всеми частичками и частями части части части части части части части части части части части… Спасите! О, проклятые части! О, кровожадные, омерзительные части, так, значит, вы опять за меня уцепились, неужели не убежать мне от вас, ха, куда же мне укрыться, что делать, о, хватит; хватит, хватит, кончим эту часть книги, перейдем поскорее к другой части, и, клянусь, в следующей главе уже не будет частичек, ибо я отряхнусь от них, и сброшу их, и выброшу их наружу, оставаясь снаружи (частично по крайней мере) без части.