Выбрать главу

– А, милая госпожа Млодзяк! Вы, дорогая, все в хлопотах, все в делах, наверное, с сессии комитета.

А я вот привел моего Юзю, которого вы любезно согласились взять под свое покровительство, вот он, Юзя, вот этот молодой человек, Юзя, деточка, поклонись тете.

Что такое? Пимко опять изменил тон на снисходительный и покровительственный. Кланяться старой, мне, молодому? Уважительно кланяться? Пришлось – а Млодзяк подала мне маленькую, но пухлую руку и посмотрела с мимолетным удивлением на мое лицо, раскачивавшееся между тридцатью и семнадцатью годами.

– Сколько лет мальчику? – услышал я, как она спросила Пимку, отходя с ним в сторону, а профессор добродушно ответил:

– Семнадцать, семнадцать, дорогая, в апреле семнадцать исполнилось, он выглядит не по годам серьезным, может, чуть-чуть подделывается под взрослого, но сердце у него золотое, тю-тю!

– А, подделывается, – проговорила Млодзяк.

Вместо того чтобы протестовать, я сел и сидел на диване как прикованный. Неслыханная глупость этой инсинуации делала невозможными никакие объяснения. И я стал ужасно мучаться. Ибо Пимко увел инженершу Млодзяк к окну, туда как раз, где стояла гимназистка, и они принялись за доверительную беседу, время от времени поглядывая на меня. Однако ничтожный учителишка нарочно, хотя как будто бы и случайно, порой повышал голос. И мука! Ибо я услышал, что он единит меня с собою против Млодзяк – как недавно он единил меня с гимназисткой против себя, так теперь единит меня с собой. Мало того, что он представил меня позером, который изображает взрослого и пресыщенного, но еще и растроганно говорил о моей к нему привязанности, восхищался достоинствами моего ума и сердца (один только недостаток, что немного позер, – но это пройдет), а поскольку все это он излагал как-то по-старчески прочувствованно и тоном старомодного типичного учителишки, то выходило, что и я тоже старомодный и несовременный! И он соорудил такую вот дьявольскую ситуацию – тут я сижу на диване и принужден изображать, что не слышу, там гимназистка у окна стоит и не знаю, слышит ли она, а там Пимко в углу головой трясет, покашливает и умиляется мною, издеваясь над вкусами и склонностями прогрессивной инженерши. О, тот, кто в полной мере понимает, что такое налаживание отношений с незнакомым, первый раз встреченным человеком, каким неправдоподобным риском отличается этот процесс, щедрый на предательства и ловушки, тот поймет, сколь беспомощен я был в компании Пимки и инженерши Млодзяк. Пимко обманом втаскивал меня в дом Млодзяков, мало того, нарочно повышал голос, дабы я слышал, что он обманом меня втаскивает, – предательски втаскивал меня в Млодзяков, а Млодзяков в меня!

Вот почему инженерша Млодзяк посмотрела в мою сторону с жалостью и досадой. Ее не могло не вывести из себя слащавое Пимкино пустословие, а кроме того, эти нынешние предприимчивые инженерши, страстные поклонницы коллектива и эмансипации, ненавидят всякую искусственность и неестественность у молодежи, в особенности же не выносят ее подделки под взрослых. Как прогрессивные и целиком устремленные в будущее, они чтят культ молодости жарче, нежели это делалось в свое время, и нет ничего, что могло бы привести их в большее бешенство, чем мальчик, который поганит свои молодые годы позой. Хуже того, они не только не любят этого, но к тому же еще любят эту свою нелюбовь, что рождает у них сознание собственной прогрессивности и современности – и они всегда готовы дать волю своей нелюбви. Инженерше не нужно было повторять дважды, эта в общем-то толстая женщина могла построить свои отношения со мной на каком-нибудь ином основании, не обязательно на формуле «современность – старомодность», все зависело от первого аккорда, ибо первый аккорд мы выбираем сами, а все остальное лишь следствие такого выбора. Однако Пимко смычком старого наставника коснулся ее современной струны, и она вмиг взяла нужную ноту.

– А, не люблю, – поморщилась она, – не люблю! Молодой старик, пресыщенный и наверняка неспортивный! Терпеть не могу неестественности. Да, вы, профессор, сравните-ка его с моей Зутой, – искренняя, раскованная, естественная – вот к чему ведут ваши анахроничные методы.

Услышав это, я утратил остатки веры в действенность протестов, она бы не поверила мне, что я взрослый, ибо полюбила себя и свою дочурку в сочетании со мною – старомодным мальчиком, воспитанным на вчерашний манер. А уж коли мать полюбит свою дочку с тобой, все пропало, ты должен быть такой, какой ты нужен ее дочке. Я, разумеется, мог протестовать, кто же спорит, что не мог, – я мог в любую минуту встать, подойти и, несмотря на все сложности, вбить им в головы, что мне не семнадцать, а тридцать лет. Мог, однако не мог, ибо мне не хотелось, мне уже только хотелось доказать, что я не старомодный мальчик! Этого мне хотелось, ничего больше! Я обозлился, что гимназистка слышит болтовню Пимки и готова составить обо мне отрицательное мнение. Это заслонило проблему моего тридцатилетия. То поблекло! Это разгорелось, это раскалилось, это разболелось! Я сидел на диване и не мог закричать, что он нарочно лжет – ну, я поерзал на чем сидел, вытягиваю ноги, пытаюсь принять вид раскованный и смелый, сидеть современно и закричать безгласно, что неправда, что я не такой, я другой, коленки, коленки, коленки! Я наклоняюсь вперед, оживляю взгляд, сижу естественно и безгласно всей своей фигурой опровергаю – если гимназистка обернется, пусть увидит – и тут слышу, как инженерша Млодзяк тихонько говорит Пимке:

– Действительно, болезненно-манерный, вы только посмотрите – все время принимает какие-то позы.

Я не мог пошевелиться. Если бы переменил позу, оказалось бы, что я услышал, и опять вышла бы манерность, что бы я теперь ни сделал – все будет манерой. Меж тем гимназистка отворачивается от окна, обнимает меня взглядом, отмечает, как я сижу, не умея высвободиться из своей позы под естественного, и замечаю на лице ее неприязненное выражение. А высвободиться я еще больше не могу. И вижу, как в девушке поднимается резкая молодая недоброжелательность ко мне, недоброжелательность кристально-чистая. Даже инженерша Млодзяк прервала беседу и спросила дочь en camarade, по-приятельски:

– Ты что так смотришь, Зута?

Гимназистка, не отводя глаз, лояльнеет – делается лояльная-лояльная, открытая, искренняя – и сквозь надутые губки выбрасывает из себя:

– Он все время подслушивал. Все слышал.

О! Сказано это было сурово!… Я хотел было запротестовать, но не мог, а инженерша Млодзяк, понизив голос, сообщила профессору, с наслаждением смакуя порыв девушки.

– Они сейчас чрезмерно щепетильны в вопросах лояльности и естественности – совсем помешались на этих вопросах. Новое поколение. Это мораль Великой Войны. Все мы дети Великой Войны, мы и дети наши, – инженерша явно наслаждалась. – Новое поколение, – повторила она.

– Как глазки-то у нее потемнели, – добродушно заметил старик.

– Глазки? У моей дочери нет «глазок», профессор, у нее – глаза. У нас – глаза. Зута, поспокойней с глазами.

Но девушка потушила лицо и пожала плечами, осаживая мать. Пимко вмиг огорчился и вполголоса сказал инженерше Млодзяк:

– Если вы считаете, что это хорошо… В мои времена молодая особа никогда не осмелилась бы пожать плечами… Матери!

И вот тут Млодзяк с удовольствием, с готовностью, ей только того надо:

– Эпоха, профессор, эпоха! Вы не знаете современного поколения. Глубокие перемены. Великая революция нравов, этот ветер, который рушит, подземные толчки, а мы на них. Эпоха! Все надо перестроить заново! Разрушить в отчизне все старые места, оставить только молодые места, разрушить Краков!

– Краков! – воскликнул Пимко.

А тем временем гимназистка, которая довольно-таки пренебрежительно слушала этот диспут старых, выбрала удобный момент и пнула меня сбоку, резко, сильно, в ногу, исподтишка, ненавистно и по-хулигански, не меняя ни позиции тела, ни выражения лица. Пнув, убрала ногу и продолжала стоять, опять равнодушная, чуждая всему, о чем говорили Пимко и инженерша Млодзяк. И если мать постоянно прямо-таки лезла на дочь, та столь же упорно избегала матери – словно была она более гордой, ибо более молодой.

– Она его пнула! – закричал профессор. – Вы видели? Пнула. Мы тут толкуем, а она его пинает. А ведь это же дикость, смелость, самоуверенность распоясавшегося послевоенного поколения. Ногой пнула!

– Зута, поспокойней с ногами! А вы, профессор, не волнуйтесь так, ничего особенного, – рассмеялась она. – Ничего с вашим Юзеком не случится. На фронте во время Великой Войны и не такие вещи случались. Сама я, как санитарка, не раз в окопах бывала пинаема простыми солдатами.

Она закурила.

– В мои времена, – сказал Пимко, – молодые барышни… А что бы на это сказал Норвид [26]?

– Кто такой Норвид? – спросила гимназистка.

И спросила великолепно, со спортивным невежеством молодого поколения и с удивлением Эпохи, деловито и не очень-то ввинчиваясь в вопрос, вот, так просто, дабы дать полакомиться своим спортивным невежеством. Профессор схватился за голову.

– Она не слышала о Норвиде? – воскликнул он.

Инженерша улыбнулась.

– Эпоха, профессор, эпоха!

Воцарилось необыкновенно милое настроение. Гимназистка не знала о Норвиде ради Пимки. Пимко огорчился Норвидом ради гимназистки. Мать смеялась в Эпохе. Один я сидел, выключенный из компании, и не мог – не мог ни словом отозваться, ни понять, что роли так переменились, что древность с коленками, в тысячу раз худшими, чем мои, породнилась против меня с современной, что я контрапункт их мелодии. О, Пимко, разбойник! Пока я сидел так, молчаливый и схлопотавший ее пинок, вид у меня был злой и надутый, и Пимко спросил приветливо:

– Ты, Юзя, чего молчишь? В обществе следует разговаривать… неужели ты осерчал на барышню Зуту?

– Обиделся! – язвительно закричала спортовка.

– Зута, извинись, – сказала с нажимом инженерша. – Молодой человек на тебя обиделся, но вы, юноша, не сердитесь на мою дочь, негоже быть обидчивым. Зута, естественно, извинится, но, с другой стороны – мы немножко позируем, сущая правда. Больше естественности, больше жизни, посмотрите на меня и на Зуту – ну, мы, однако, отучим молодого человека, будьте спокойны, профессор. Мы его вышколим.

– С этой точки зрения, думаю, пребывание у вас пойдет ему на пользу. Ну, Юзя, разгладь лобик.

И каждое из этих высказываний окончательно и, казалось, навсегда упорядочивало, устанавливало, определяло. Они вкратце обсудили финансовые вопросы, после чего Пимко поцеловал меня в лоб.

– Будь здоров, мальчуган, до свидания, Юзя. Веди себя хорошо, не плачь, я тебя буду навещать по воскресеньям, да и в школе стану за тобой приглядывать. Мое почтение, милостивая государыня, до свидания, до свидания, барышня, фу, будьте, пожалуйста, подобрее к Юзе!

Он вышел, и пока спускался по лестнице, все еще слышались его похныкивания и покашливания: – Тю, тю, тю, гм, гм, тю, тю! Эх, эх, эх! – Я ринулся протестовать и объяснять. Однако инженерша Млодзяк отвела меня в маленькую, современную, неуютную клетушку тут же рядом с холлом, который (как потомвыяснилось) одновременно был и комнатой барышни Млодзяк.

– Пожалуйста, – сказала она, – комната. Ванная рядом. Завтрак в семь. Вещи здесь – служанка принесла.

И я еще не успел выдавить из себя «спасибо», как она уже ушла на сессию комитета по изничтожению неевропейской язвы детского нищенства в столице. Яостался один. Сел на стул. Все стихло. В голове шумело. Ясидел в новых обстоятельствах, в новой квартире. После стольких людей, виденных мною с утра, вдруг наступило полное безлюдье, и только рядом, в холле, шастала и возилась гимназистка. Нет, нет, то не было одиночество – то было одиночество с гимназисткой.

вернуться

26

Циприан Норвид (1821 – 1883) – выдающийся польский поэт.