– Она его пнула! – закричал профессор. – Вы видели? Пнула. Мы тут толкуем, а она его пинает. А ведь это же дикость, смелость, самоуверенность распоясавшегося послевоенного поколения. Ногой пнула!
– Зута, поспокойней с ногами! А вы, профессор, не волнуйтесь так, ничего особенного, – рассмеялась она. – Ничего с вашим Юзеком не случится. На фронте во время Великой Войны и не такие вещи случались. Сама я, как санитарка, не раз в окопах бывала пинаема простыми солдатами.
Она закурила.
– В мои времена, – сказал Пимко, – молодые барышни… А что бы на это сказал Норвид [26]?
– Кто такой Норвид? – спросила гимназистка.
И спросила великолепно, со спортивным невежеством молодого поколения и с удивлением Эпохи, деловито и не очень-то ввинчиваясь в вопрос, вот, так просто, дабы дать полакомиться своим спортивным невежеством. Профессор схватился за голову.
– Она не слышала о Норвиде? – воскликнул он.
Инженерша улыбнулась.
– Эпоха, профессор, эпоха!
Воцарилось необыкновенно милое настроение. Гимназистка не знала о Норвиде ради Пимки. Пимко огорчился Норвидом ради гимназистки. Мать смеялась в Эпохе. Один я сидел, выключенный из компании, и не мог – не мог ни словом отозваться, ни понять, что роли так переменились, что древность с коленками, в тысячу раз худшими, чем мои, породнилась против меня с современной, что я контрапункт их мелодии. О, Пимко, разбойник! Пока я сидел так, молчаливый и схлопотавший ее пинок, вид у меня был злой и надутый, и Пимко спросил приветливо:
– Ты, Юзя, чего молчишь? В обществе следует разговаривать… неужели ты осерчал на барышню Зуту?
– Обиделся! – язвительно закричала спортовка.
– Зута, извинись, – сказала с нажимом инженерша. – Молодой человек на тебя обиделся, но вы, юноша, не сердитесь на мою дочь, негоже быть обидчивым. Зута, естественно, извинится, но, с другой стороны – мы немножко позируем, сущая правда. Больше естественности, больше жизни, посмотрите на меня и на Зуту – ну, мы, однако, отучим молодого человека, будьте спокойны, профессор. Мы его вышколим.
– С этой точки зрения, думаю, пребывание у вас пойдет ему на пользу. Ну, Юзя, разгладь лобик.
И каждое из этих высказываний окончательно и, казалось, навсегда упорядочивало, устанавливало, определяло. Они вкратце обсудили финансовые вопросы, после чего Пимко поцеловал меня в лоб.
– Будь здоров, мальчуган, до свидания, Юзя. Веди себя хорошо, не плачь, я тебя буду навещать по воскресеньям, да и в школе стану за тобой приглядывать. Мое почтение, милостивая государыня, до свидания, до свидания, барышня, фу, будьте, пожалуйста, подобрее к Юзе!
Он вышел, и пока спускался по лестнице, все еще слышались его похныкивания и покашливания: – Тю, тю, тю, гм, гм, тю, тю! Эх, эх, эх! – Я ринулся протестовать и объяснять. Однако инженерша Млодзяк отвела меня в маленькую, современную, неуютную клетушку тут же рядом с холлом, который (как потомвыяснилось) одновременно был и комнатой барышни Млодзяк.
– Пожалуйста, – сказала она, – комната. Ванная рядом. Завтрак в семь. Вещи здесь – служанка принесла.
И я еще не успел выдавить из себя «спасибо», как она уже ушла на сессию комитета по изничтожению неевропейской язвы детского нищенства в столице. Яостался один. Сел на стул. Все стихло. В голове шумело. Ясидел в новых обстоятельствах, в новой квартире. После стольких людей, виденных мною с утра, вдруг наступило полное безлюдье, и только рядом, в холле, шастала и возилась гимназистка. Нет, нет, то не было одиночество – то было одиночество с гимназисткой.
ГЛАВА VII. Любовь
И опять я рвался протестовать и объяснять. Надо было действовать. Я не мог допустить, дабы навечно утвердилось положение, в котором меня оставили. Всякое промедление грозило укреплением этого положения. Напряженно сидя на стульчике, я и не собирался разбирать и раскладывать вещи, которые по приказу Пимки принесла служанка.
«Сейчас, – думал я, – сейчас появилась единственная возможность для опровержения, объяснения и соглашения. Пимки нет. Инженерша Млодзяк ушла. Она одна. Не терять времени, время обременяет и сковывает, сейчас, сейчас, идти, объяснить, предстать перед нею в естественном своем виде, завтра будет уже слишком поздно. Предстать, предстать», – как же мне приспичило предстать, какая страсть предстать охватила меня. Ба, но предстать каким? Взрослым и тридцатилетним? Нет, нет, нет, ни за что на свете, о, в ту минуту я вовсе не желал выбраться из молодости, сознаться в своем тридцатилетии, мир мой пошел прахом, я уже не мог вообразить иного мира, чем чудесный мир современной гимназистки, спорт, гибкость, дерзость, коленки, ноги, дикость, дансинг, пароход, байдарка – вот новая колоннада моей действительности! Нет, нет – я современным хотел предстать! Дух, Сифон, Ментус, Пимко, поединок, все, что до сих пор было, отлетело на задний план, и я думал только о том, что думает обо мне гимназистка, поверила ли она Пимке, будто я позер и несовременный, – и единственная моя проблема состояла в том, дабы сейчас, тут же, выйти, предстать перед нею современным, естественным, дабы она поняла, что Пимко оболгал меня, а на самом деле я иной и такой, как она, возрастом и эпохой ровесник, породненный с нею коленкой…
Предстать – но под каким предлогом? Как же ей объяснить, когда я почти и не знал ее совсем, не той она была компании, хотя она уже и прибрала меня к рукам. Доступ к ней был для меня необычайно труден в глубинных слоях бытия, ибо речь шла обо мне самом – у меня был доступ к ней исключительно в ничтожных пустяках, самое большее, я мог постучать я спросить, в котором часу подают ужин. Пинок, который она мне дала, никак не облегчал задачу, – ибо то был пинок в скобках, нанесенный ногой без участия лица, а мне как раз и недоставало соответствующего лица. Я сидел на стуле, словно зверь в клетке, словно конь на привязи, подгоняемый и бичом на дистанции удерживаемый, и потирал руки – как, под каким предлогом подобраться к барышне Млодзяк и к себе самому?
Тут зазвонил телефон, и я услышал шаги гимназистки.
Я встал, осторожно приоткрыл дверь в холл и осмотрелся – никого не было, квартира зияла пустотой, опускались сумерки, а она уславливалась с подругой по телефону встретиться в семь в кондитерской, с нею, с Поликом и с Бэби (у них были свои прозвища, названия, словечки). – Придешь, точно, наверное, да, нет, хорошо, нога у меня болит, сухожилие растянуто, идиот, карточка, приходи, придешь, приду, буза, железно. – Слова эти, вполголоса бросаемые в телефонную трубку одной современной другой современной, когда их никто не слышит, очень меня растрогали. «Собственный язык, – подумал я, – собственный современный язык!» И тогда мне показалось, что девушка, у которой рот был занят разговором, а глаза свободны, прикованная к месту телефонным аппаратом становится более доступной и податливой моим намерениям. Я мог предстать перед нею безо всяких объяснений и заявить о себе – без комментариев.
Я торопливо поправил галстук и воротничок, волосы пригладил, чтобы проборчик было хорошо видно, ибо знал, что эта ровная линия на голове в данных обстоятельствах не лишена значения. Линия, невесть почему, была современной. Проходя через столовую, я взял со стола зубочистку и появился (телефон был в передней), возник на пороге с самым равнодушным видом, встал, опершись плечом о дверной косяк. Я бесшумно представил себя целиком, а зубочистку грыз зубами. Зубочистка была современная. Не подумайте, будто легко мне давалось стоять так с зубочисткой и притворяться раскованным, когда все еще парализовано, быть агрессивным, когда остаешься смертельно пассивным.
А барышня Млодзяк тем временем говорила подруге:
– Не, необязательно, черт, хорошо, ходи с ней, не ходи с ним, карточка, буза, прости, минуточку.
Она отняла трубку от уха и спросила:
– Вы хотите позвонить?
И спросила тоном светским, холодным, будто бы это и не я ею был пинаем. Я ответил отрицательным покачиванием головы. Я хотел, чтобы она увидела, стою я тут безо всяких иных поводов, кроме как тот, что – я и ты, есть, мол, у меня право стоять в дверях, когда ты говоришь по телефону, как у товарища по современности и ровесника, пойми, барышня Млодзяк, объяснения между нами излишни, я просто без церемоний могу присоединиться к тебе. Я рисковал многим, ибо, потребуй она от меня объяснений, я объясниться бы не смог, и кошмарная искусственность тотчас же вынудила бы меня к отступлению. Но если она примет, если одобрит, если молча согласится, естественность, о какой я и мечтать-то едва осмеливался! И тогда уж я по-настоящему мог бы быть с нею, современный. «Ментус, Ментус», – тревожно думал я, вспоминая, как Ментус ужасающе скривился после первых улыбок. С женщиной, правда, было легче. Непохожесть тела создавала лучшие возможности.