Я чувствовал, что, если и дальше позволю девушке быть феноменальной в одиночестве, если не установлю контакта между нею и моим подсматриванием, дело с минуты на минуту примет трагический оборот. Вместо того чтобы пакостить ее собою, я сам упивался, не я схватил ее за горло, но она схватила за горло меня. Стоя под дверью, я громко проглотил слюну, дабы она услышала, что я подсматриваю. Она вздрогнула и не повернула головы – и это было наилучшим доказательством, что она сразу услышала, – глубже втянула головку в плечи, сраженная. Но вмиг профиль ее перестал существовать сам для себя, вследствие чего он сразу же и мгновенно и явственно утерял всю свою феноменальность. Девушка с подсматриваемым профилем долго тяжко и молча сражалась со мною, а схватка состояла в том, что она и глазом не моргнула, продолжала водить пером по бумаге и вела себя так, будто она и не подсматриваемая.
А меж тем спустя несколько минут дырка в дверях, поглядывавшая на нее моим взглядом, стала ей докучать – чтобы продемонстрировать свою независимость и подтвердить равнодушие, она громко шмыгнула носом, шмыгнула вульгарно и безобразно, будто хотела сказать: «Смотри, мне ни до чего дела нет, я шмыгаю». Таким способом девушки выказывают глубочайшее свое презрение. Того я только и ждал. Когда, совершив тактическую ошибку, она шмыгнула, я тоже шмыгнул носом под дверью отчетливо, но не очень громко, так, словно не мог сдержаться, зараженный ее шмыганьем.
Она затаилась, как кролик, – этот носовой дуэт был для девушки неприемлем, – однако нос, уже мобилизованный, не оставлял ее в покое, после недолгой борьбы она вынуждена была вытащить носовой платочек и вытереть нос, потом она еще несколько раз, с большими перерывами, шмыгала носом, нервно, украдкой, а я неизменно вторил ей за дверью. Я поздравлял себя с тем, что мне так легко удалось вытянуть у нее нос, нос девушки был несравненно менее современный, чем ноги девушки, с ним было справиться легче. Подчеркивая ее нос и вытягивая нос из нее, я делал широкий шаг вперед. Суметь бы наградить барышню Млодзяк насморком на нервной почве, наградить насморком современность.
А она после стольких шмыганий не могла встать и заложить дырочки носа какой-нибудь тряпкой – это было бы равнозначно признанию, что она шмыгает нервно. Тихо, зашмыгаем жалко, безнадежно, упрячем подальше надежду! Я, однако, недооценил девичьей ловкости и сообразительности. Она вдруг широким движением, от уха до уха, вытерла нос рукой – всем предплечьем, – и это движение, смелое, спортивное, размашистое и забавное, изменило весь облик ситуации в ее пользу, придало шмыганию носом очарование. Она схватила меня за горло. В тот же миг – я едва успел отскочить от замочной скважины – вероломно и внезапно вошла в мою комнату инженерша Млодзяк.
– Чем вы тут, молодой человек, занимаетесь? – подозрительно спросила она, застав меня в неопределенной позиции посреди комнаты. – Зачем вы, молодой человек, здесь… стоите? Почему уроки не делаете? Вы что, молодой человек, разве никаким спортом не занимаетесь? Надо чем-нибудь заняться, – бросила она со страстью. Боялась за дочь. В моей неопределенности посреди комнаты она унюхала какую-то непонятную ей интригу против дочери. Я и жестом не попытался что-нибудь объяснить, а продолжал стоять посреди комнаты апатично и нелепо, словно остолбенев, инженерша Млодзяк в конце концов повернулась ко мне боком. Взгляд ее упал на нищего перед домом.
– Что… у него? Почему ветка… во рту?
– Кто?
– Нищий. Что это значит?
– Не знаю. Вставил и держит.
– Вы с ним говорили, молодой человек. Я в окно видела.
– И говорил.
Она шарила глазами по моему лицу. Мысли ее раскачивались, словно маятник. Прикидывала, каков тайный смысл ветки, враждебный ее дочери, оскорбительный для нее. Но она не в силах была разобраться в моих мыслительных комбинациях и не могла предположить, что ветка во рту стала у меня атрибутом современности. Вздорность обвинения, что это я велел бородачу держать зелень во рту, не удавалось выразить словом. Она недоверчиво посмотрела на мою голову, заподозрив, что становится жертвой моего каприза и вышла. Ату! Бей! Держи! Хватай, гони! Рабыня моей фантазии! Жертва каприза! Тихо, тихо! Я подскочил к замочной скважине. По мере развития событий все труднее удавалось сохранять первоначальный, безнадежный и жалкий образ – борьба горячила, обезьянья ехидность брала верх над прострацией, отрешенностью. Гимназистка исчезла. Услышав голоса за стеной, она сообразила, что я уже не смотрю, и это позволило ей выбраться из ловушки. Она пошла в город. Заметит ветку в нищем, догадается, ради кого держит ее бородатый? Пусть бы и не догадалась – ветка в бородаче, терпкая, зеленая горечь в нищенской полости рта, должна была ее ослабить, слишком это противоречило ее современному восприятию мира. Наступали сумерки. Фонари залили город фиолетовым.
Сыночек дворника возвращался из лавочки. Деревья теряли листья в воздухе чистом и прозрачном. Аэроплан жужжал над домами. Хлопнули парадные двери, знаменуя уход инженерши Млодзяк. Она, встревоженная, сбитая с толку, предчувствовавшая что-то нехорошее, витавшее в воздухе, отправилась на сессию комитета подкрепиться на всякий случай чем-нибудь зрелым, всемирным, общественным.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬНИЦА
Уважаемые дамы, на повестке дня у нас скверна брошенных младенцев.
ИНЖЕНЕРША МЛОДЗЯК
Где взять средства?
Сумерки спускались, а нищий с молодой зеленью перед окнами торчал, словно диссонанс. Я остался в квартире один. Какая-то шерлок-холмсовщина начала твориться в пустых комнатах, что-то сюда примешалось детективное, когда стоял я там, в полумраке, в поисках продолжения столь счастливо начатой акции. Поскольку они удрали, я решил прочесать квартиру: а вдруг мне удастся пролезть в них в той части ауры, которую они оставили на месте. В спальне Млодзяков – светлой, тесной, чистой и экономной – запах мыла и купального халата, это интеллигентское теплецо, современное, опрятное, отдающее пилочкой для ногтей, газовой горелкой и пижамой. Довольно долго стоял я посреди комнаты, вдыхая атмосферу, исследуя элементы и ища, как и откуда вытащить отвращение, чем бы испоганить?
На первый взгляд зацепиться было не за что. Чистота, порядок и солнце, бережливость и скромность – а туалетные запахи были даже лучше, чем в старомодных спальнях. И я не знал, чему приписать, что халат современного интеллигента, его пижама, губка, крем для бритья, его туфли, пастилки Виши и резиновый гимнастический снаряд его жены, светлая, желтая занавеска на современном окне представляют собой улики чего-то столь отвратного? Стандартизация? Филистерство? Буржуазность? Нет, это не то, нет – почему? Ястоял, не умея открыть формулу отвратного, не хватало слова, жеста, поступка, в которые я мог бы поймать неуловимую безвкусицу и взять ее себе, – и тут взор мой упал на книгу, раскрытую на ночном столике. Это были воспоминания Чаплина, на той как раз странице, где он рассказывает, как Уэллс соло протанцевал перед ним придуманный им самим танец. «Потом Г. Уэллс прекрасно танцует какой-то фантастический танец». Сольный танец английского писателя помог мне поймать безвкусицу, словно на удочку. Вот точный комментарий! Это комната и была как раз Уэллсом, танцующим соло перед Чаплином. Ибо кем же был Уэллс в своем танце? – Утопистом. Старый современный полагал, что ему позволительно дать выход радости и танцевать, он держался за свое право на радость и гармонию… плясал и видел перед мысленным своим взором мир, каким ему предстояло быть спустя тысячелетия, плясал соло, опережая время, танцевал теоретически, поскольку считал, что имеет право… А чем же была эта спальня? – Утопией. Где в ней было место для тех звуков и ворчанья, которые человек издает во сне? Где место для полноты его половины? Где место для бороды Млодзяка, бороды, правда, обритой, но тем не менее существующей in potentia? [34] Ведь инженер был бородатый, хотя он и выбрасывал ежедневно бороду в раковину вместе с кремом, – а комната эта была обрита. В старину шумящий лес представлял собою спальню человечества, где же, однако, было место для шумов, сумеречности, черноты леса в этой светлой комнате, среди этих полотенец? Как же скупа была эта чистота – и тесна, – светло-голубая, не гармонирующая с цветом земли и человека. И инженер со своею супругой представились мне в этой комнате столь же отвратительными, как и Уэллс в своем танце собственного сочинения перед Чаплином.