Парень! В возрасте Ментуса, не старше восемнадцати, ни мал, ни высок, ни уродлив, ни красив – волосы светлые, но блондином он не был. Он носился по комнате и прислуживал босиком, с салфеткой, перекинутой через левую руку, без воротничка, в рубахе, застегнутой кнопками, в обычной воскресной одежде деревенских парней. Рожа у него была, но рожа его ничем не походила на ужасную рожу Ментуса, это не была рожа созданная, это была рожа естественная, народная, грубо вытесанная и обыкновенная. Не лицо, которое стало рожей, но рожа, которая так и не удостоилась звания лица, – это была рожа как нога! Не достойный почетного лица, так же как не достойный блондина и красивого – лакейчик был не достоин лакея! Без перчаток и босой он менял господам тарелки, и никто этому не удивлялся – мальчишка не достоин сюртука. Парень!… Какое несчастье, зачем судьба подсунула его нам именно здесь, в тетушкином доме? «Начинается, – подумал я и продолжал жевать окорок, словно резину, – начинается…» И тут как раз для поддержания разговора нас принялись уговаривать есть, и мне пришлось отведать компота из груш – и опять же потчевали крендельками с чаем, и мне пришлось благодарить, есть обваренные сливы, которые у меня в пищеводе колом вставали, а тетя для продолжения разговора извинялась за скромное угощение.
– Тереперепумпум, – развалившийся за столом дядя Константин, широко открыв рот, лениво забросил в него сливу, которую взял двумя пальцами. – Ешьте! Ешьте! Закусывайте, дорогие! – Он проглотил, почмокал губами и проговорил как бы с нарочито подчеркнутой сытостью: – Завтра уволю шестерых батраков и не заплачу им, ибо нечем!
– Котя! – добросердечно воскликнула тетя. Но он ответил:
– Сыру, пожалуйста.
Против кого он это говорил? Слуги прислуживали на цыпочках. Ментус загляделся, пил взором не искривленную народную рожу, почвенническую и нежную, поглощая ее, словно это единственно стоящий в мире напиток. Под его тяжелым, исступленным взглядом лакейчик и споткнулся, чуть было не вылив чай на голову тети. Старый Франтишек влепил ему легкую оплеуху.
– Франтишек, – добросердечно заметила тетя.
– Пусть смотрит! – буркнул дядюшка и вытащил сигарету. Лакейчик подскочил с огнем. Дядюшка выпустил из тонких губ клуб дыма, кузен Зигмунт тоже выпустил из тонких губ клуб дыма, и мы перешли в гостиную, где каждый уселся в свой бесценный бидермейер. Бесценность насыщала снизу страшным комфортом. За окнами отозвалось воющее ненастье; кузен Зигмунт, несколько оживившись, предложил:
– Может, в бриджик?
Ментус, однако, не умел – так что Зигмунт умолк и сидел. Зося начала что-то насчет того, что осенью дождь часто идет, а тетя спросила меня про тетю Ядю. Разговор уже завертелся – дядюшка положил ногу на ногу, задрал голову и смотрел в потолок, по которому бестолково ползала осовевшая муха, – и зевал, показывая нам свое небо и ряд пожелтевших от табака зубов. Зигмунт молча занимался раскачиванием ноги и наблюдением за игрой света на кончике полуботинка, тетя и Зося сидели с руками на коленях, крохотный пинчер сидел на столе и смотрел на ногу Зигмунта, а Ментус сидел в тени, подперев голову рукой, жутко тихо. Тетя очнулась, приказала слугам приготовить комнату для гостей, в постели – бутылки с горячей водой и на сон грядущий тарелочку орехов с вареньем. Услышав это, дядя заметил вскользь, что он чего-нибудь съел бы, и услужливая служба тотчас же принесла. Мы ели, хотя и не очень-то могли, – но не есть мы не могли, поскольку еда уже была на подносе, а также поскольку потчевали и уговаривали. А они не могли не уговаривать, поскольку все было на столе. Ментус отказывался, решительно не хотел варенья, и я догадывался почему – из-за парня, – однако же тетя добросердечно наложила ему двойную порцию, а меня угостила конфетками из маленькой сумочки. Сладко, чересчур сладко делается, не могу больше, чересчур приторно, но с тарелочкой под носом я не могу, меня мутит, детство, тетя, коротенькие штанишки, семья, муха, малышка пинчер, парень, Ментус, полный желудок, душно, за окном ненастье, чрезмерность, пресыщение, слишком много, страшное богатство, бидермейер насыщает снизу. Но я не могу встать и сказать «спокойной ночи», нельзя как-то без вступления… наконец пробуем, но нас упрашивают и удерживают. Против кого дядя Константин всаживает в скучающие и сладкие уста свои еще одну клубничку? Тут Зося чихнула, и это позволило нам уйти. Прощанье, кланянье, благодарение, цепляние частями тела. Горничная ведет нас наверх по витой деревянной лестнице, которую я немного помню… За нами слуга с вареньем и орехами на подносе. Душно и тепло. Варенье на мне отыгрывается. На Ментусе тоже отыгрывается. Деревенская усадьба…
Когда двери за горничной закрылись, Ментус спросил:
– Видел?
Он сел и закрыл лицо руками.
– Ты о лакейчике? – ответил я нарочито равнодушно. И торопливо опустил штору – боялся освещенного окна в темном пространстве парка.
– Я должен говорить с ним. Спущусь! Или нет – позвони! Наверняка он назначен нам прислуживать. Позвони два раза.
– Зачем это тебе? – старался я его урезонить. – Помни, что тетя и дядя… Ментус, – закричал я, – не звони, скажи сначала, что ты с ним хочешь делать?
Он нажал на кнопку звонка.
– К черту! – буркнул он. – Мало им варенья, так и тут наставили яблок и груш. Спрячь в шкаф. Выбрось бутылки с горячей водой. Не хочу, чтобы он это видел…
Он был зол такой злобой, под которой таился страх за судьбу, злобой самых интимных человеческих проблем.
– Юзя, – прошептал он весь дрожа, сердечно, искренне, – Юзя, ты видел, у него же есть рожа – не принаряженная, у него рожа обыкновенная! Рожа без мины! Типичный парень, лучшего я нигде не сыщу. Помоги мне! Сам я не справлюсь!
– Успокойся! Что ты хочешь предпринять?
– Не знаю, не знаю. Если подружусь… если удастся по… по… брататься с ним… – стыдливо признался Ментус. – Побра…таться! Спло…титься! Я должен! Помоги мне!
Лакейчик вошел в комнату.
– Слушаю, – сказал он.
Стал у двери и ждал приказаний, поэтому Ментус велел ему налить воды в таз. Тот налил и снова встал – Ментус, значит, велел ему форточку открыть, а когда тот открыл и встал, велел полотенце на крюк повесить; когда тот повесил, велел ему куртку на плечиках растянуть, – но приказания эти страшно Ментуса мучали. Он приказывал, парень все безропотно исполнял – а приказания все больше напоминали дурной сон, ох, приказывать своему парню, вместо того чтобы с ним брататься, – приказывать с барской фанаберией и так всю ночь господских фантазий напролет приказывать! Наконец, не зная уж, чего приказать, из-за полного отсутствия приказов, он приказал вытащить из шкафа спрятанные туда бутылки да яблоки и, сломленный, шепнул мне:
– Попробуй ты. Я не могу.
Я не спеша снял пиджак и сел на спинку кровати, ноги враскачку – это была более удобная позиция, чтобы задирать парня. Спросил лениво, так, от нечего делать.
– Как тебя звать?
Валек, – ответил он, и ясно было, что он не умаляет себя, что имя это ему по плечу – словно он и не достоин был Валентия или фамилии. Ментуса бросило в дрожь.
– Давно тут служишь?
– А с месяц будет, барин.
– А раньше где служил?
– Раньше-то я при лошадях был, барин.
– Хорошо тебе тут?
– Хорошо, барин.
– Принеси нам теплой воды.
– Слушаюсь, барин.
Когда он вышел, у Ментуса слезы навернулись на глаза. Он заревел в три ручья. Капли катились градом по измученному его лицу. – Ты слышал? Слышал? Валек! У него даже фамилии нет! Как это все ему идет! Видел его рожу? Рожа без мины, рожа обыкновенная! Юзя, если он со мной не по…братается, я не знаю, что сделаю! – Он взбеленился, стал упрекать меня за то, что я приказал принести горячей воды, не мог простить себе, что, исчерпав все приказания, велел вытащить из шкафа спрятанные туда бутылки с горячей водой. – Он, верно, никогда не пользуется горячей водой, а что уж говорить о воде в бутылках для подогрева постели. Он наверное вообще не моется. А не грязный. Юзя, ты заметил, не моется, а не грязный – грязь на нем какая-то безобидная, не противная! Гей, гей, а наша грязь, наша грязь… – В комнате для гостей старой усадьбы страсть Ментуса выплеснулась с небывалой силой. Он утер слезы – лакейчик возвращался с кувшинчиком. На сей раз, идя по следу моих вопросов, начал Ментус.