Последним же триумфом Лассаля стала годовщина основания его «Союза», которая была отпразднована 22 мая 1864 года в Ронсдорфе с большой помпой. Тут не было числа триумфальным аркам, цветам, серенадам, приветствиям, депутациям, «почетным девицам» (Ehrenjungfrauen) и непрекращавшимся крикам «ура!» огромной массы народа, – словом, Лассаля прославляли тут, точно короля. Народ теснился вокруг заваленной гирляндами и венками телеги, на которой находился Лассаль. Всякий протискивался к трибуну, чтобы с религиозным благоговением пожать его протянутую руку. В Ронсдорфе Лассаль произнес свою последнюю речь, которая была как бы его «лебединой песнью». Она появилась потом в печати под заглавием «Агитация Общегерманского рабочего союза и обещание прусского короля». Горделиво-лаконичным слогом победоносного полководца Лассаль перечисляет в ней успехи «Союза», необыкновенно их раздувая и обольщая таким образом и слушателей, и себя самого. Он много говорит о короле, внявшем будто бы голосу его агитации. Он не забывает и католического прелата Кеттелера, с большим сочувствием относящегося к лассальянцам. Одним словом, за него и кесарь, и сам Бог в лице рейнского патера. Успех рабочего дела, стало быть, обеспечен. В конце своей речи Лассаль, точно предчувствуя свою близкую кончину, говорит собранию, что, поднимая знамя нового движения, он знал: путь его усеян не розами, а терниями.
«Но те чувства, которые возбуждает во мне мысль о возможности моей личной гибели, я лучше всего могу выразить стихом римского поэта: „Exoriare aliquis nostris ex ossibus ultor!“ („Когда я погибну, пусть из костей моих восстанет преемник и мститель!“). Пусть не погибнет со мной это великое национальное культурное движение; пусть зажженный мною пожар пожирает вокруг себя все – дальше и дальше, пока жив будет хоть один из вас! Обещайте мне и в знак обещания поднимите руки!..»
В величайшем волнении собрание как один человек поднимает руки. Долгое бурное рукоплескание провожает народного трибуна.
Это была последняя агитационная речь Лассаля, – последняя и, нужно прямо сказать, самая слабая из всех его речей, – как по содержанию, так и по ее тенденции. Вся она построена на посторонних соображениях, которые, как белые нитки, сквозят и в самых красноречивых, патетических местах. Еще больше, чем в речи «Празднества, пресса…», он старается внушить правительству убеждение и веру в политическую силу своей партии, чтобы таким образом оказать влияние на его политику, на его намерения ввести общеизбирательное право. Всеми средствами – подчас и далеко не симпатичными – старается он вселить своим приверженцам веру в фактическое могущество созданного им движения. И преувеличенные успехи, и в особенности средства двусмысленного характера, пущенные им в ход, должны были неминуемо ввести его слушателей в заблуждение. Здесь можно было бы напомнить Лассалю его собственные слова: «Ведя сильную игру, можно играть в открытую». Не только «можно играть», но и должно, – прибавим мы. Это, конечно, отлично понимал и сам Лассаль. Но что же ему оставалось делать? Он напрягся в высшей степени, собрал все свои немалые силы, чтобы «штурмом» завоевать народные массы, вызвать в них самосознание и готовность идти в бой. Однако опыт показал ему, что это не достигается так скоро. Получились результаты, сами по себе прекрасные, но далеко, далеко не такие, какие нужны были Лассалю, каких он ожидал. Предстояла долгая, кропотливая, упорная организационная работа. А для этой работы он не был создан – ни по своему темпераменту, ни по уму. Темперамент его был слишком бурный, огненный, а умственные силы – слишком велики, чтобы он мог отдаться такой работе и найти в ней хоть какое-нибудь удовлетворение. «Я понимаю политику как деятельность настоящей минуты», – писал он графине. Как же выйти из этой ужасной дилеммы? И вот диктуемое темпераментом желание ускорить, обогнать медленный исторический процесс заставляет Лассаля пускаться в «дипломатию» и ожидать от нее существенных результатов для своего дела.
Само собой разумеется, что Лассаль не в состоянии был долго находиться в таком самообмане. Он скоро, как мы это увидим ниже, осознал всю глубокую затруднительность своего положения. Он понял, что его историческая миссия на этом поприще закончена или по крайней мере должна быть прервана, пока естественный ход событий, сама жизнь вновь не очистят для него достаточно широкой арены деятельности, которая в состоянии была бы поглотить все его силы.
Но то обстоятельство, что он мог так далеко зайти в своем заблуждении и самообмане, объясняется лишь тем упадком сил, страшным переутомлением, необычайной нервозностью и удрученным нравственным состоянием, в котором находился Лассаль в последние месяцы. Все это застилало прежнюю ясность взгляда и прозорливость трезво мыслящего агитатора. Это же физическое и душевное состояние вогнало его в глухой тупик, единственным выходом из которого оказалась трагическая катастрофа, так рано прервавшая его кипучую жизнь.
После своих речей в Лейпциге, Золингене, Бремене, Кёльне, Вермельскирхене и Ронсдорфе Лассаль, смертельно усталый и больной горлом, отправился в Эмс, где прожил до 25 июня. 27 июня он защищался в последний раз перед второй инстанцией дюссельдорфского суда по делу, упомянутому нами выше, и был осужден, как мы уже сказали, на шесть месяцев тюремного заключения. В середине июля Лассаль был уже в Швейцарии, на Риги-Кальтбаде, где надеялся поправить свое расстроенное здоровье.
Глава VI
Болезнь и душевное состояние Лассаля.·– Елена фон Дённигес. – Встреча с нею на Риги. – Любовь. – Женева. – Измена. – Последние дни. – Дуэль. – Смерть. – Похороны.
Высокое, приподнятое настроение, овладевшее было Лассалем во время его последних триумфальных поездок, как мы уже знаем, далеко не отвечало его истинному душевному состоянию. Когда Лассаль оставался наедине со своим холодным сознанием, грезы самообольщения покидали его, и он с горечью начинал мало-помалу убеждаться, что ему не так скоро удастся повести за собой широкие народные массы, что не так-то легко прибить свой победный щит к вражеской твердыне, как это казалось ему вначале. Уже 14 февраля 1864 года он пишет:
«Как ни крепок мой организм, – я смертельно утомлен; мое возбуждение так сильно, что я совсем не сплю по ночам. Провалявшись до пяти часов утра на кровати, я встаю с головной болью и совершенно истощенный… Безумное напряжение, с которым я в четыре месяца написал „Бастиа-Шульце“, имея при этом еще и другие занятия, и глубокое, мучительное разочарование, пожирающее внутреннее огорчение, причиняемое мне равнодушием и апатией рабочего сословия, то есть большинства его, – всего этого было слишком много даже и для меня! Я предаюсь métier de dupe (ремеслу глупца), и это тем больше огорчает и раздражает меня, что нельзя высказывать мое огорчение и раздражение, что надо вгонять его внутрь, часто даже утверждать совсем противоположное… И все же я не сложу своего знамени до тех пор, пока еще хоть какая-нибудь искорка надежды блещет на горизонте…»
Но, очевидно, и эта искорка стала мало-помалу угасать. Так, 28 июля 1864 года он пишет графине Гацфельд:
«Вы очень ошибочно судите обо мне, полагая, что я не могу довольствоваться некоторое время наукой, дружбой и красивой природой, что мне необходима политика. Я ничего не желаю так сильно, как вполне развязаться с политикой, чтобы уйти в науку, дружбу и природу. Я переполнен политикой и сыт ею по горло. Правда, я воспылал бы к ней большей страстью, чем когда бы то ни было прежде, если бы наступили серьезные события, если бы я получил власть или имел в перспективе средство приобретения ее, – такое средство, которое было бы к лицу мне, потому что без высшей власти ничего не сделаешь. А для ребяческой игры я слишком вырос и слишком стар. Оттого я в высшей степени неохотно принял на себя президентство (в „Общегерманском рабочем союзе“). Я уступил только Вашим настояниям. И теперь это положение гнетет меня. Но как отделаться от него? Боюсь, сильно боюсь, что события будут развиваться медленно, очень медленно, а моя страстная душа не терпит этих детских болезней, этих хронических процессов. Я понимаю политику как деятельность настоящей минуты. Все другое можно делать, оставаясь и в научной области…»
Правда, эти строки Лассаль писал уже не только под воздействием того сознания и разочарования, о котором мы говорили выше, но и под влиянием пришедшей к нему любви, еще больше заставившей его думать об отдыхе, тихой пристани после бурных треволнений житейского моря. Но женщина, с которой Лассаль мечтал добраться до заветной пристани, оказалась коварной спутницей, и бедный пловец пошел ко дну…
Как читателю известно, Лассаль не питал расположения к жизни анахорета. Он любил женщин, и женщины отвечали ему взаимностью. Но среди немецких женщин Лассаль, как мы уже говорили, не находил для себя подходящей подруги жизни. Мы знаем, с какой страстью он «ухватился» за русскую девушку, с которой ему случилось познакомиться. Но ему не повезло. Наша соотечественница предпочла незатейливую идиллию русской деревни знаменитому иностранцу. А между тем душа Лассаля страстно жаждала личного счастья. «Мне нужно, – писал он в конце июля 1863 года Софье Солнцевой, – личное счастье, а у меня его вовсе нет. Я еще имею всех моих друзей, но ничего, что наполняло бы мне сердце, а я, кажется, достаточно глуп, чтобы нуждаться в этом. Итак, довольство ума – вот грустный удел моей души». Из этого письма мы видим, что любовь Лассаля к нашей соотечественнице тогда еще не угасла в нем настолько, чтобы он серьезно мог увлечься другой женщиной. Правда, уже в 1862 году Лассаль случайно познакомился в Берлине с дочерью баварского дипломата Еленой фон Дённигес. И если верить мемуарам этой госпожи («Мои отношения с Фердинандом Лассалем»), то она с первой встречи произвела на Лассаля такое сильное впечатление, что он тогда уже прозвал ее «своей судьбой», носился с ней «как с писаной торбой» и подумывал даже о женитьбе на ней. Но мемуары эти, написанные, кстати сказать, с целью собственной реабилитации, для чего приложен был и собственный портрет, и больше смахивающие на беллетристическое «сочинение», чем на правдивую передачу действительных фактов, – заслуживают весьма осторожного обращения с ними. В действительности же о таком безусловно глубоком впечатлении личности Елены на Лассаля вряд ли могла тогда идти речь. На вопрос приятеля, адвоката Гольтгофа, у которого Лассаль познакомился с Еленой, сделает ли он ей предложение, – Лассаль отвечал: «Нет, этого я не сделаю. Наружность девушки мне очень нравится. Если она, при более близком знакомстве, понравится мне в такой же степени и внутренними качествами, то я не прочь был бы на ней жениться. Я могу только обещать, что порву с ней всякое знакомство, если она не понравится мне достаточно для женитьбы». После первого знакомства он встречается с Еленой еще раза два, – а он, наверное, сумел бы добиться более частых свиданий, если бы чувствовал в том глубокую потребность, – а затем совершенно перестал интересоваться ею, как и многими другими, мимолетно пленявшими его сердце. В течение 1863 года мы решительно ничего не слышим о Елене, хотя она до конца года жила в Берлине со своей бабушкой. После ее смерти Елена уехала к родителям в Женеву. Там постоянно жил ее отец, занимавший пост баварского дипломатического агента в Швейцарии. Лассаль, по-видимому, больше о ней и не думал – до их роковой встречи на горном курорте Риги-Кальтбаде.