«А сейчас что? Сибирская ссылка завершилась? И где вы, Гавриил Степанович, жили в Сибири?» — потрясенный услышанным, он тогда перешел почти на шепот. «Я жил в Томске, — склонив голову, продолжал Батеньков. — По освобождении из крепости мне, по высочайшему как говорят, повелению было предложено самому выбрать место сибирской ссылки. Полагаю, спустя двадцать лет Николай все ж испытал какую-то жалость к моей судьбе. Только тем и могу объяснить свободу выбора. Я предпочел город моей юности, Томск. Когда-то, давным-давно, у меня была там невеста, оставались и друзья. Пока сидел в одиночке, так изменился, что друзья в Томске с трудом могли меня признать. Былая невеста, Полина, давно считала меня мертвым и каждый год служила панихиду. Она давно была замужем, у нее были дети, и я привязался к ним, не требуя для себя ничего большего, как возможности иногда погостить у них. Друзья помогли приобрести участок под городом. Поставил там избу, крытую по-малороссийски соломой, разбил огород и стал жить-поживать одиноким хуторянином. Любил работать в садике и на огороде, ухаживать за скотиной — коровой и курами. Надо было просидеть двадцать лет в каземате, чтобы понять какое это благо жизнь, возможность соприкасаться со всем, что живет: с землей, деревьями, птицами... Этого вполне достаточно, чтобы любить жизнь. Много читал, газеты, книги. Полюбил купание в холодной воде реки Томи, вплоть до заморозков. В городе распространилась весть, что я, так сказать, воскрес из мертвых и опять появился здесь. Стали приглашать в компании, на разные общественные развлечения, и даже большие тузы. Но я никуда не ходил: зачем ссыльному обременять своим присутствием благородные собрания? А вдруг у них будут от этого неприятности? Мне этого и не надо было. Уже привык к уединению. Большое общество меня стесняло. И одевался очень просто. Парадного костюма не имел. С меня было достаточно, что принимали меня в семье бывшей невесты, Полины Николаевны, и еще в одной семье, весьма ко мне расположенной. А если кто сам навещал меня на хуторе „Соломенный“, так тех я всегда принимал по возможности хлебосольно и был благодарен им, что не забывают. Из таких, приятных мне людей у меня, пожалуй, чаще других бывал граф Муравьев-Амурский, генерал-губернатор Сибири. По дороге из Иркутска в Петербург да и на обратном пути обычно заезжал ко мне на хутор, пили чай, беседовали. Иногда говорили и о былом, когда до переезда в Петербург я жил в Сибири. Случалось, вспоминали и сибирские реформы Сперанского и мое участие в них. О Михаиле Михайловиче с хулой я никогда не отзывался, поминал о нем лишь хорошее, то, что было мне дорого. Хотя уже знал через ссыльных, о том, как он вел себя в Верховном суде, когда решалась наша судьба.
Теперь вот домик купил в Калуге. Хочу там пожить. Попал, как и другие, под амнистию. Возвращены права потомственного дворянина. Честно говоря, не знаю, что буду с этими правами делать. Но все ж приятно и это, на старости-то лет».
«А семьей, Гавриил Степанович, так и не обзавелись?» — «Нет, и не обзавелся, да и не тянет. И детишек поздно заводить. Как-нибудь бобылем доживу. Да и много ли осталось жить-то?»
Такая вот удивительная получилась встреча, поразительная по откровенности исповедь. Как далеко разошлись их судьбы после рокового декабрьского дня двадцать пятого года! Уже не задумываясь о том, правы или не правы были Батеньков и его сподвижники (в глубине души по-прежнему полагал, что были не правы), испытывал лишь глубочайшее сострадание к нему, уважение к мужественной его позиции во время следствия, к желанию оградить от судилища старшего наставника, которому многим был обязан. И в этом Батеньков полностью раскрыл себя как человека высокой чести и достоинства.
Когда прощались, спросил: «Может, я чем-то могу помочь вам, Гавриил Степанович, в чем-то посодействовать? Ради Бога, не стесняйтесь. Буду лишь рад быть вам полезным». — «Спасибо, но я ни в чем, Фердинанд Петрович, не нуждаюсь. Потребности мои ныне весьма скромные, и я вполне могу удовлетворить их собственными силами. А что приняли меня и выслушали, за это благодарен. Поверьте, со мной такое бывает нечасто. Вы, кажется, первый, с кем говорил так открыто. Иногда этот груз душевный становится слишком тяжел. Захотелось хоть чуть-чуть переложить и на другого. Теперь легче. Надеюсь, поймете и оправдаете меня. Мне важно было, чтобы кто-то знал из близких. Проезжал через Петербург и подумал, почему бы не зайти. Может, как-нибудь забреду и еще, но не знаю. Иногда и одной встречи достаточно».
Больше Батеньков к нему не заходил.
Дальше идти не стоит. Пора поворачивать назад. Мимо проехала повозка с хуторянами, двое сидевших в ней мужчин почтительно раскланялись, и Врангель тоже ответил им легким поклоном. Право, жаль, думал он, что все деревья в парке: липы, дубы, березы — такие ровные, настоящих богатырей нет, как нет и уникумов растительного мира. Из тех, что видел в своих странствиях, более всего запомнились три дерева. Совсем махонькая, изогнутая студеными ветрами лиственница встретилась далеко на севере, в Якутии, на границе с безлесной тундрой, как разведчик, ушедший вперед, чтобы на себе первом испытать лютость ветров и морозов. И тогда, увидев этого отчаянного смельчака, он подивился его жизненной силе.
Другое было совсем иным — гигантская секвойя в Калифорнии, необъятной толщины, подобная высотой собору. В тени такого дерева можно было разбить целый лагерь.
И той же первобытной мощью отличался легендарный «кипарис Монтесумы» в местечке Чапультепек к северу от Мехико, в кипарисовой роще у подножия одинокой скалы, на которой видны развалины древнего замка. Какой далекой стариной повеяло там! Спутники по поездке уверяли, что этому дереву более пяти столетий, да и соседние почти такого же возраста. Они стояли здесь еще в царствование ацтеков, пережили испанское владычество, встретили времена новой, независимой Мексики. Менялись костюмы людей, нравы, правители, лишь эти великаны, не угасая, подобно людским поколениям, набирали, казалось, все больше и больше сил и снисходительно взирали на суетливую жизнь иных существ, копошившихся с их мелочными заботами где-то далеко внизу, у корявых корней.
И ствол, и ветви гиганта опутали вьючные растения пепельного цвета, и они свисали с ветвей, подобно сохнущим рыбацким сетям или седым волосам. Эта пепельная завеса переплеталась с ветвями соседних деревьев и образовала плотный шатер, сквозь который не проходили лучи солнца. Ветер колебал отливавшие серебром пряди, и было похоже, будто он ворошит пышную шевелюру мифического героя тех времен, когда мир был юн.
Не раз, если случалось трудно, Врангель вспоминал эти уникальные творения природы, которые одним своим существованием учат жизненной стойкости.
Мысли его вновь вернулись к случившейся год назад продаже Аляски и официальной передаче ее в собственность Соединенным Штатам. За шесть лет до этого события, горестного для всех, кто долгое время был связан с Русской Америкой, руководство компании ощутило подземные толчки, предшествовавшие разрушительному землетрясению. В год, совпавший с крестьянской реформой, отменившей крепостное право, вдруг громко зазвучали критические нападки по поводу порядков, установленных в американских владениях России. Мол, положение служащих там, особливо из числа коренных жителей, по существу ничем не отличается от положения крепостных. Надо решительно все менять. Для ревизии состояния дел в Америку направили правительственную комиссию. И так уж получилось, что в это время истекали привилегии Российско-Американской компании, надо было разрабатывать новый ее устав. Весьма подходящий повод для недругов компании существенно урезать ее права и привилегии. Как вскоре выяснилось, лагерь недругов возглавлял человек могущественный сам великий князь Константин. Особое его раздражение вызвало монопольное управление компанией всеми делами в Америке, совмещение ею коммерческих и административных функций. Константину такой порядок представлялся ненормальным, и он вынашивал планы эти функции разделить.