Выбрать главу

   — А фамилия? — полюбопытствовал Лист.

   — Князевич.

   — На каком же языке вы говорите?

   — На всех языках, сударь.

   — И откуда вы?

   — Из Черногории. Прислан к вам госпожой Каролиной Витгенштейн.

У Ференца пробежал по спине холодок.

   — Княгиня ничего не писала мне о вас!

   — Она сказала, что неважно. Но строго-настрого наказала мне: три раза в день кормить вас горячим, коньяк заменить лёгким красным вином. Сигар она вам разрешает не больше шести штук на день и велела взять с вас, сударь, слово, что вставать по утрам вы будете не раньше половины десятого.

   — Но я не ребёнок, чтобы так распоряжаться мной!

   — Я это тоже сказал её сиятельству, но она говорит, что вы уже привыкли, что вами всегда кто-нибудь распоряжается.

Так Спиридон Князевич окончательно занимает пост дворецкого в доме Листа.

Ференц ненавидит споры, и его очень утомляют письма Каролины. Поэтому он предпочитает сносить выходки Спиридона, который бреется английскими бритвами своего барина и пользуется его одеколоном (и коньяком) и, объединяя себя и маэстро, любит говорить во множественном числе: «Сегодня мы не занимаемся. Вчера принимали господина министра Трефорта и очень устали от долгих разговоров...»

Затворнице на Виа Бабуино Спиридон отправляет горестные письма на каком-то непонятном языке, в котором удивительно перемешались слова всех племён и народов, когда-либо встречавшихся Спиридону на его жизненном пути, — албанские, итальянские, немецкие, венгерские и сербские. Он пишет, как ему больно видеть, что посторонние люди беззастенчиво разворовывают и без того занятое время старого аббата: он играет то для помощи Ассоциации писателей и художников, то для «Объединения домохозяек». На его деньги покупается кирпич для будущего сиротского дома и детского сада, он же даёт концерты в пользу пострадавшим от наводнения в Сегеде, а затем в помощь городов Комаром, Эстергом, Уйпешт и Обуда. Особенно же Князевичу не нравятся многочисленные визитёры и гости: Иоахим, Хубаи, Пабло Сарасате, Венявский, Гольдмарк, Сен-Санс, Делиб, Массне.

В ответ на эти письма — телеграмма из дома на Виа Бабуипо к Анталу Аугусу: подыщите Ференцу горничную и повариху! Аугус и его семейство принимают срочные меры, и несколько часов спустя в маленькой квартире маэстро уже кипит генеральная уборка, с утра до вечера хлопают дверцами шкафов, дверьми и створками окон, скребут полы и что-то там жарят и варят на кухне.

Неудивительно, что маэстро поспешно сбегает из дома. Сначала в Дюссельдорф, Ганновер, Веймар, затем снова в Ганновер, где ему судьбой уготована самая горестная встреча в жизни. У Бронзарта гость — смертельно больной Ганс Бюлов, он одинок: нет семьи, нет рядом детей. Верных друзей и почитателей он тоже всех прогнал от себя. И вот сейчас нашёл себе единственное пристанище — у Бронзарта. Врачи предписали ему лежать не двигаясь: у бедняги инсульт со всеми вытекающими отсюда последствиями: перекошен рот, но открывается одни глаз, парализована правая рука, говорит с трудом, невнятно.

   — Отец, дорогой учитель... бог тебя послал мне! — лепечет он.

А минуту спустя уже новый припадок гнева, и лучше оставить его одного: как бы не хватил новый удар.

   — Не могу, не могу! — кричит он и колотит здоровой рукой по кровати. — Обманули меня, высосали по капле мою кровь! А сейчас убить меня хотите?

Бронзарт рассказывает Ференцу предысторию заболевания. Ганс за восемь месяцев изъездил всю Америку, дав сто сорок концертов. Дирижировал и играл сам почти на каждом. Всё время на память, без нот, что ещё больше усиливало нервное напряжение. Бронзарт пригласил к Гансу известнейшего берлинского профессора, и тот вынес приговор: немедленно отправить его в Годесбергский санаторий. Если не поместить больного под строгий врачебный надзор, он может не прожить и нескольких недель, а то и дней.

Ференц сам сопровождает Ганса в больницу, потом садится на поезд и едет в Байрейт.

Торжественный банкет на семьсот персон. Съехавшиеся со всех концов света единоверцы Вагнера празднуют открытие Театра торжеств. Красивейший тост Вагнера адресован Ференцу Листу:

   — Здесь присутствует человек, который поверил в меня, когда обо мне ещё никто и ничего не знал, человек, не будь которого, и вы сегодня не услышали бы ни единого звука из моих сочинений. Этот человек — мой дорогой друг, Франц Лист...

Старый маэстро говорит ответное слово, но так тихо, что слышат его лишь стоящие совсем рядом:

   — Спасибо за слова признания, сказанные моим дорогим другом, которого я искрение чту и уважаю! И преклоняюсь перед его гением, как должно преклоняться перед Данте, Микеланджело, Шекспиром и Бетховеном...

Затем он уезжает с неизменной лампадкой для чтения и «Божественной комедией». Колышется язычок света на страницах бессмертного творения Данте.

Он думает о Гансе, затем о траурном объявлении, которое с запозданием, кружным путём попало недавно ему в руки: умерла Мари. Навеки окончен спор между Нелидой и Германом, иными словами, между Мари д’Агу и им, Ференцем Листом. Он сидит в обитом плюшем купе один и думает. Думает о том, что, собственно говоря, для него Мари умерла уже давно. Уже давно он не вспоминал о ней никак — ни с любовью, ни с гневом. Известие в траурной рамке воскрешает в его памяти Сад... первый хмельной до головокружения поцелуй... бегство из Парижа... чистую тишину в Женеве, к которой примешивается стеклянный звон колоколов... си... ля... до... соль... ми. Мари ушла, и это тихое напоминание и тебе: готовься в дорогу и ты, Ференц!

Стареет. Иногда уже приходится принимать помощь совершенно незнакомых людей, которые, взяв его под руку, переводят на другую сторону улицы. Но всё равно он упорно всегда в пути. Август 1877 года Ференц проводит на вилле д’Эсте, гуляет, поскрипывая гравием, по садовым дорожкам. В голове рождается мелодия о кипарисах д’Эсте. На ходу он пишет и «Via Crucis». «Интересно, что сказал бы ты, Рихард, понравилась бы тебе эта музыка? — думает он и даже затевает спор с невидимым оппонентом. — Да понял бы ты её?..»

Ведь старый аббат теперь уже шагает но таким крутоярам музыкальной композиции, что современникам и не под силу карабкаться по ним. Даже Рихарду. Сначала он свернул с торного тракта мажорно-минорного лада на дорожки грегорианской и древнегреческой музыки. А сейчас его мысли занимает одна дума, что, пожалуй, нужно окончательно сойти с проторённых дорог и привычных ладов и начать создавать такую музыку, у которой неопределённая (свободная) тональность — жанровая принадлежность.

Он ещё гуляет в парке виллы д’Эсте, а в мыслях уже новые поездки — в Вену, Веймар, на Всемирную выставку в Париж.

Новая встреча с Эдуардом Гансликом. В атмосфере давнишних разногласий оживляется и Лист. Теперь он вдруг замечает, что его раздражают согласные со всем собеседники. С Гансликом можно спорить сколько угодно, блеснуть злословием, отразить остроумные нападки и под конец «всыпать» упрямцу. Они спорят о Моцарте, Бетховене, Брамсе и Вагнере. Затем Ганслик отступает. Не потому, что у него кончились аргументы. Просто у него есть нижайшая просьба:

— Хватит драться, маэстро! Сядьте на минутку к роялю.

Лист не заставляет упрашивать себя, играет Шумана, Вагнера, Бородина и Мошони, затем Бетховена, Шопена, Сгамбати, Сметану.

Служащие музыкального павильона Всемирной выставки, окружив рояль, дивятся чуточку припухшим рукам Мастера, качают головами и восклицают:

— Ученики Листа уже покорили весь мир, но первым пианистом планеты и до сих пор остаётся он сам, Лист!

После торжественного вечера в музыкальном павильоне выставки в дверь гостиницы постучалась его юность. На пороге подросток.