Выбрать главу

Это был ее излюбленный мотив, найденное ею оправдание моему разводу.

— Быть может, — сказала мать, — мы по-разному понимаем слово «мужчина».

— Даже наверно так, если судить по тому, что вы сделали со своим мужем.

Снова мать повернулась ко мне и продиктовала дальше:

— Бедняжка Джоан иногда поучала меня, как стирать белье, но она по крайней мере никогда не бралась быть судьей в моей супружеской жизни.

— Ты сама виновата, мама.

Я уже сердился, потому что я видел, что Пегги вдруг потеряла весь свой запал и сникла. Глаза ее заволоклись слезами, голова упала на руки, пальцы судорожно впились в виски, волосы свесились наперед, как тогда у огня.

Снова она была беззащитна: снова, как вчера, мать коснулась ее испытующим взглядом и тут же с обидой перевела глаза на меня.

— В чем это я сама виновата?

— Ты как будто ищешь совета, участия. Разговариваешь так, словно сознаешь, что совершила тяжелую ошибку. Рассказываешь, как ты выхолостила отца, а когда с тобой в простоте души соглашаются — ты недовольна.

— Что значит выхолостила? — спросил Ричард.

Он инстинктивно принял на себя мою миссию — шуткой или посторонним замечанием нарушить установившийся зловещий однообразный ритм.

— Сделала таким, как мул, — ответил я ему.

Мать засмеялась.

— А в нем и в самом деле что-то было от мула, — сказала она, и вся посветлела, распрямилась, как будто это зоологическое сравнение давало ключ к одной из нерешенных загадок ее жизни.

Пегги подняла к ней лицо, жалобное и кроткое в дымке слез.

— Как вам не стыдно смеяться!

— А тебе как не стыдно плакать! Я всего только спросила, почему ты не хочешь подпускать сына к моему трактору.

— Мама, да ведь он уже сиделна тракторе.

— Там четыре передние передачи, — начал Ричард, — и одна педаль включает сцепление, а другая приводит в движение косилку.

— Пегги, — сказала мать, — придется нам, видно, продолжить разговор о наших мужьях. Только не сейчас. Боюсь, мы испортим аппетит Ричарду.

— А вчерашнего пирога не осталось? — спросил Ричард.

— Тебе же он не понравился, — сказала мать.

Пегги, потянув носом, сказала:

— А вроде бы запахло чем-то вкусным.

И потянула носом еще сильней — комедиантка, довольная успехом, потому что мы все рассмеялись, глядя на нее с любовью. А может быть, любовь существовала только в моей фантазии: мне всегда трудно было себе представить, что кто-то может увидеть Пегги и не полюбить, это часто вносило путаницу в мои расчеты. Весьма возможно, что мне удалось бы, оставаясь мужем Джоан, сохранить ее в качестве любовницы, пока не увянет ее красота. Но мое воображение терзала ревность; мир представлялся мне полным решительных мужчин, которым стоит увидеть ее длинные ноги, открытые выше колен завернувшейся юбкой, когда она выбирается из такси, — и она немедленно будет похищена.

Атмосфера в доме дала трещину. Снаружи дождь все выбивал свою ласковую дробь, и в ней слышалось приглашение дружно посидеть у камина, где еще дотлевали последние непорочные угольки, но расстояния, легшие между нами, не сокращались, в воздухе висела обида, неумолчным тоненьким звоном отдаваясь у меня в ушах. Хряска трактора прочно вошла в мою плоть, суставы словно заржавели в монотонном движении, и, пытаясь читать старый выдохшийся роман Вудхауза, я ощущал что-то вроде морской болезни.

— Джой, огонь заглох. Может, спустишься в подвал за дровами?

Это были первые слова, которые мать произнесла после ужина. Она мыла посуду, а Пегги с Ричардом сидели в гостиной на ковре и играли в «тише едешь — дальше будешь». Они откопали в шкафу покоробленную доску, а недостающие фишки заменили монетами и пуговицами. Стук костей, топот фишек по доске, выкрики и стоны игроков не столько мешали мне читать, сколько заглушали унылое дребезжание посуды на кухне, казавшееся мне долгой жалобой матери, которую я обязан выслушать. У меня отлегло от сердца, когда раздался ее голос.

Я успел позабыть наш подвал: жестянки с засохшей краской и со скипидаром, яблоки, консервные банки в коконах паутины, смутно пахнущая землей картошка в ящике, к которому мой отец, бывало, пристраивал поленницу дров, наколотых, но еще хранящих аромат зимнего леса, поблескивающая куча угля, приземистая печка с трубой, уходящей в сложный переплет алюминиевых труб под сводом подвала. Как-то мы с отцом целый день промучились здесь, заливая цементом сырой земляной пол. Я с удивлением обнаружил, что цементный настил цел и сейчас, не выбит и даже нигде не протекает — как будто самый тот день навсегда остался здесь гладью подземного озера, кладезем сокровищ, сокрытым в недрах дома.

Я принес наверх охапку дров и подтопил камин. Мать пустила всех трех собак в комнаты, и теперь они лежали на диване продолговатой грудой сырого меха и спали. Когда я вывалил поленья на каминную решетку, на диване приоткрылся один круглый блестящий глаз и послышалось чье-то чиханье. Пегги не подняла головы; только крутой изгиб ее бедер четче обозначился в отсветах вспыхнувшего огня. Перед ужином она успела переодеться наверху, и вместо комбинации на ней теперь был пушистый свитер и брюки из дымчато-синей эластичной материи под грубую ткань рабочих комбинезонов. Я вытер руки, к которым пристали кусочки коры, и снова взялся за своего Вудхауза. Странная тишина вкралась в комнату. Шум дождя перешел в невнятное бормотание. Ричард что-то шепотом сказал Пегги, но я в это время перелистывал страницу и не расслышал слов.

В кухне мать разбила тарелку. Чтобы не оставалось сомнений в том, что это не случайность, она после короткой, недоуменной паузы разбила еще одну; грохот на этот раз был чуть приглушенный, как будто тарелка ударилась об пол ребром.

Груда меха на диване зашевелилась и распалась на трех отдельных собак. Самая большая, ощетинясь и навострив уши, вскочила на подоконник и громко залаяла на воображаемого злоумышленника. Щенок — самая маленькая — затрусил на кухню, низко помахивая светлым кончиком хвоста, то ли в испуге, то ли в восторге. Пошли за ним и мы. Мать стояла посреди кухни, обеими руками прижимая к груди третью тарелку, вернее, небольшое овальное синее блюдо; очевидно, она и его собиралась бросить на пол, но заколебалась и упустила момент. Блюдо было из того сервиза, который она собирала когда-то в олинджерском кино. Вещь за вещью, вторник за вторником, пока не началась война. Зажмурившись, она крикнула хриплым, надрывным голосом:

— О чем вы там шепчетесь?

На опустевшем столе одиноко стояла фарфоровая белая сахарница, присланная мною из Сан-Франциско в подарок к какому-то семейному празднику. Пегги крикнула:

— Это что, игра такая? — схватила сахарницу и с размаху грохнула ее об пол. Сахарница зазвенела, но не разбилась, сахар струйкой дыма взметнулся вверх, выписывая призрачный вензель, и она мирно покатилась к буфету, подскакивая на ручках.

— Кто шепчется? — спросил я мать.

— Вы все. Я слышала, как Ричард шептал.

— Он просто спросил у меня, почему вдруг стало так тихо, — сказала Пегги.

— А вот почему?

— Вы сами знаете почему, — сказала Пегги. — Вы всем портите настроение, мучаете сына.

— Сына? Сын меня мучает. Он сказал, что я убила его отца.

— Вовсе я этого не говорил, — сказал я.

Мать повернула ко мне лицо, показавшееся вдруг огромным — так кажутся огромными скалы на берегу, когда волны прибоя, откатываясь, обнажают их запрокинутые, испещренные прожилками лица.

— Я устала от того, что все меня ненавидят, — сказала она. — Только этот мальчик еще и относится ко мне по-человечески, и я не хочу, чтобы он шептался обо мне.

— Никто тебя не ненавидит.

— Ну вот что, — сказала Пегги. — Я тоже устала от всего этого. — Она оглянулась по сторонам, было ясно, что весь наш дом кажется ей лабиринтом, из которого нет выхода. — И Ричарду незачем находиться дольше в такой нервной обстановке. Джой, ты нас отвезешь домой, или мы поедем одни, а ты можешь вернуться завтра. Вы меня простите, миссис Робинсон, но я вижу, что от меня здесь никакой помощи, и нам обеим будет легче, если я уеду.