Мимо самых колес трактора проплывали златоцвет, цикорий, блошница, льнянка с цветочками, похожими на крохотных балерин, застывших в антраша. Целые россыпи цветов двигались справа навстречу каждому обороту моего колеса, точно небосвод, усыпанный прихотливыми созвездиями, а слева лежали уже подсыхающим кормом для скота. Мошкара, потревоженная мной, не летела вслед, а тучей кружилась на прежнем месте, продолжая свой неумолчный разговор. Прямо из-под колес выскакивали кузнечики; бабочки взмывали прочь от своей рушащейся вселенной, а потом вились над полегшей травой трепетно, как прикосновения немой наложницы к трупу любовника-великана. Солнце взбиралось все выше. Волны горячего воздуха расходились точно сияние от раскаленного капота, и видно было, как под их напором клонятся травинки. У трактора были бока в мыле, а я, покачиваясь на железном сиденье, по форме напоминающем женские бедра, один среди природы, укрытый пылающим зноем не хуже, чем ночной тьмой, невесомый, взбудораженный своим разрушительным делом, чувствовал, как во мне нарастает возбуждение, и, думая о Пегги, не пытался с ним совладать. Моя жена — поле.
Разворачиваясь на краю поля, я увидел вдали движущееся розовое пятнышко — по дороге шла мать. Время близилось к полудню. Волосы у меня на темени стали жесткие и сухие, как сено. И вдруг я расчихался, громко, неудержимо; казалось, каждый кубический дюйм воздуха плотно забила невидимая цветочная пыльца; слезы застлали мне глаза, и я чуть было не задавил двух перепелов — они вспорхнули прямо из-под колес. Я не сразу заметил, что мать не одна: с нею были Пегги, и Ричард, и собаки, восторженно носившиеся взад и вперед. Я поравнялся с ними и выключил зажигание. Мать сказала:
— Бедный мальчик, это тебя с самого утра схватило?
— Что «это»?
— Да насморк твой.
— Нет, только когда я увидел вас.
— Когда увидел нас? — Она оглянулась на Пегги и сказала: — Он думает, это у него психосоматическое.
Пегги принесла мне лимонаду в стеклянной банке с проволочной ручкой, прикрепленной к ободку — в старину такие употребляли для консервирования. Я нарочно дотронулся до ее руки, когда брал лимонад, но ничто не дрогнуло в ее взгляде, настороженном, хоть и приветливом. На ней были белые шорты и желтая блузка-безрукавка, слегка потемневшая там, где проймы терлись о влажное тело. Когда я отнял банку ото рта, она машинально облизнула свою верхнюю губу с усиками пота, и мне почудилось в этом не только сочувствие, но и страх. Она оставила замечание матери без ответа и пристально всматривалась в меня, точно стараясь припомнить, где это мы встречались раньше.
Я спросил:
— Ну, что вы все утро делали? Обедать не пора еще?
Отозвалась мать.
— Ты всего только час, как выехал в поле, — сказала она. — Мы помыли посуду после завтрака, а теперь решили прогуляться по ферме, как вчера уговаривались, и собак вот тоже взяли. Хочешь с нами?
— Надо кончать покос.
— Ты уже много успел сегодня. Какую даешь скорость?
— Третью.
— А следишь, чтобы не разрушать птичьих гнезд?
— Пока мне ни разу не попадались.
— Я, когда подходила, видела, как ты спугнул двух перепелов. За камни часто задеваешь?
— Только чиркнул об один — вон там, на повороте.
— А, тот, большой. Отец, бывало, как проедет, так краешка нет. Казалось бы, за это время он уже должен был совсем с землей сровняться.
Ричард сказал:
— Тракторы, они так медленно двигаются.
По лицу матери я понял, что она на что-то решилась. Она повернулась к Ричарду и сказала:
— Это потому, что они как люди, которые скоро должны умереть — ноги у них не на земле, а в земле. — Она старалась зацепить меня, как крючком, мыслью о ее близкой смерти.
У Ричарда сделалось растерянное выражение лица. Я рассердился на мать за то, что она смутила его.
— Хочешь сесть за руль?
Этот злополучный вопрос был задан мной не только со зла, в отместку матери. Я знаю, что я человек слабый, и мне всегда хочется, чтобы вокруг меня всем было ясно, что кому можно и чего нельзя, — это одно из проявлений моей слабости. Я не выношу, если надо мной висит что-то, не высказанное вслух. А моя мать, напротив, чувствует себя как рыба в воде в атмосфере недоговоренности, когда все только подразумевается и еще может быть повернуто по-другому.
Ричард ответил небрежным баском:
— Ничего не имею против.
— Ни в коем случае.
Не поторопись Пегги, мать, может быть, не сочла бы нужным прочно занять оборону.
— А что, — сказала она. — Сэмми Шелкопф был вдвое моложе Ричарда и вдесятеро глупее, когда стал водить трактор.
— Да, и оттяпал Митци задние лапы, — заметил я.
— Когда я путешествовал с папой, он мне давал править моторной лодкой на озере.
— Ни в коем случае.
— Ну, маме виднее, Ричард, — сказала моя мать мальчику. А потом обратилась ко мне, пробуя, держит ли крючок. — Может, пойдешь с нами прогуляться? Боюсь, не было бы у тебя солнечного удара.
— Нет, я буду косить до обеда.
Я буду косить, а мать поближе познакомится с Пегги; таков был наш негласный уговор. Пусть пообщаются втроем, без моего участия. Я чувствовал их смутную неприязнь друг к другу и боялся запутаться, оказавшись между ними; кроме того, я видел, как мать обиженно отвела от меня взгляд, а Пегги поджала губы, — вот, может быть, досада на меня объединит их. Они ушли, осторожно ступая по скошенной траве: Пегги боялась исколоть почти не защищенные босоножками ноги, а мать, наклонясь к земле, проверяла мою работу — нет ли где разрушенных гнезд, зарезанных птичек. Ричард, по примеру собак, стал носиться взад и вперед, гоняясь за бабочками-капустницами или ловя плавающие в воздухе пушинки. Я с гордостью отметил, что и мать и Пегги — рослые, крупные женщины. Право навязывать свою волю таким — почетное право, и от этого я казался себе еще важней и богаче, победно плывя вперед на тяжелых колесах, обращавших буйную поросль травы и цветов в унылые пласты скошенного сена.
Сделав пять или шесть заходов, я увидел, как из дальней рощи показалось несколько разноцветных пятнышек, двигавшихся в сторону дома по отлогому склону, у подножия которого торчали развалины табачной сушилки. Разрезвившиеся собаки, бегущий вприпрыжку мальчик, устало шагающие женщины; я наблюдал за ними, пока мой трактор медлительно разворачивался у границы поля, и мне чудилось, будто я за одну веревочку удерживаю их всех на месте.
Около полудня по небу, словно круги перед глазами, пошли полупрозрачные голубоватые облака. Поднявшийся ветерок быстро остудил и высушил с одной стороны мое потное тело. Скошенная трава из зеленой становилась грязновато-серой там, где набегала тень очередного проходящего облака, а над рощей небо было густого, но тусклого оттенка, точно полоса обоев, открывающаяся, когда отодвинут долго простоявший на одном месте диван. Разделенные просветом шириной в двадцать тракторов, еще ждали моего натиска два каре нескошенной травы, но тут прибежал Ричард звать меня обедать.
В уголке маленького верхнего поля, за дорогой, росла высокая старая груша, формой напоминавшая беспорядочно бьющий фонтан. У нее было много ветвей засохших и мертвых, и всю свою плодоносную силу она направляла на те несколько, в которых еще сохранилась жизнь; груш было такое множество, что они падали, не успев в тесноте дозреть. Я поставил трактор в тень дерева, на траве, пропитанной соком гниющих, источенных червями плодов.