— А в чем разница? — спросил Ричард.
Мать ответила:
— Разница маленькая, совсем пустячок.
— Вы имеете в виду пенис?
У нас дома я никогда не слышал в детстве этого слова — вместо него употреблялось, смешно вспомнить, несуществующее слово «пепик». Бывало, когда мы с отцом одеваемся поутру, а мать еще лежит в постели, она посмотрит и скажет: «До чего же большие пепики у моих мужчин». И чувствуя, что притворный страх, с которым она это говорила, не совсем притворный, я недоумевал — мой-то был меньше мизинца, а на отцовский я не смотрел.
Мать была шокирована вопросом Ричарда.
— Да, — сказала она.
— Есть разница и в психологии, — заметила сыну Пегги.
Но мать не любила, когда ее мысли развивали другие.
— Никогда не верила в это, — объявила она. — Я человек простой, верю только в то, что могу увидеть или ощутить.
— А бог? — спросил Ричард.
Мать от неожиданности дернулась вперед и, чтобы оправдать это движение, взяла с блюда еще ломтик колбасы.
— Бог?
— У нас был про это разговор, еще когда мы сюда ехали. Он (это я) сказал, что вы верите в бога.
— А ты не веришь?
Ричард оглянулся на нас, Пегги и меня, в ожидании помощи, но помощь пришла со стороны самой матери. Она сказала:
— Я все время вижу и ощущаю бога.
Он поднял на нее глаза, снова заблестевшие, как у завороженного лягушонка.
— Если бы я жила не здесь, на ферме, где я его вижу и ощущаю, если бы я жила в Нью-Йорке, не знаю, верила бы я или нет. Вот потому-то и важно сохранить ферму, понимаешь? А то люди вовсе забывают, что на свете есть еще что-то, кроме камня, стекла и метро.
— В Небраске ферм очень много, — сказал Ричард.
— Я живу не в Небраске.
— Мы много ферм проезжали, когда ехали по автостраде.
— Мне те фермы не нужны. Мне нужна моя ферма.
Усилием своего детского ума, таким, что даже губы у него плотно сжались, он понял, что дело тут не в упадке фермерского хозяйства вообще, а в чем-то глубоко личном. Он вернулся к своему первому вопросу, но поставил его несколько иначе.
— А как вы можете ее использовать?
Не спуская глаз с Ричарда, мать пальцем указала на меня.
— Он говорит, что поле для гольфа обошлось бы слишком дорого.
— Куда мы с папой ездили, там большие пространства невозделанной земли отведены под заповедник для птиц. Но там есть озеро.
— Ну что ж, — сказала мать. — Можно сказать, что здесь заповедник для людей…
Ричард приоткрыл рот, словно собирался засмеяться, но смеха не последовало.
— …такое место, — продолжала мать, — куда могут приехать люди, чтобы хоть час-другой побыть беженцами вроде меня, пообтесать свои углы, попытаться снова стать круглыми, как когда-то.
Я почувствовал, что не могу больше выносить эти сентиментальные бредни, гипнотизировавшие впечатлительного мальчика скрытой в них ноткой отчаяния.
— Мама, — сказал я, — ты очень преувеличиваешь земельный кризис. Садись в самолет, сверху увидишь, сколько еще у нас свободной земли. Она стоит дешево, пока ей применения не найдут.
— Тс-с, — отозвалась мать. — Мы с Ричардом задумали устроить тут заповедник для людей. Я буду сидеть под старой грушей и продавать билеты, а его мы назначим смотрителем, и он будет отбирать больных — на предмет истребления.
— Странный у вас заповедник, — сказала Пегги. — Похож на концентрационный лагерь.
— Пегги, — сказала мать, и блики света вдруг заиграли в ее увлажнившихся глазах, — когда человек уже не годится на то, чтобы жить, кто-то должен ему сказать об этом. Нельзя полагаться на его собственную догадку потому что это такая вещь, которую себе не скажешь сама. — И она встала и выбежала из кухни, хлопнув дверью; ее розовая кофта кричащим пятном мелькнула среди зелени за окном.
После обеда стала собираться гроза. У прозрачных облаков отросли плотные брюшки, и поднявшийся ветер гнал их куда-то вбок. Успев позабыть, какой захватывающий спектакль разыгрывают порой облака в нашей холмистой местности, я теперь с интересом наблюдал его со своей тракторной трибуны. Через весь призрачный материк над моей головой шла цепь просвеченных солнцем укреплений, словно бы возведенных по строгому стратегическому плану; и оттуда, чередуясь, протягивались к земле косые полосы света, тени и клубящегося пара; масштабы зрелища были величественны, как масштабы истории, — оттого, должно быть, все эти смены, разрывы и сцепления облаков разного сорта приводили на ум политические ситуации: небо, покрытое кучевыми — «барашками», — было парламентом, где, тесня аристократию перистых, демагогом наступала темная грозовая туча.
Вспышка гнева или отчаяния матери оставила непроходящую тяжесть на сердце. После того как хлопнула дверь, Пегги спросила меня:
— Что-нибудь я не так сказала?
— Не знаю, может быть.
— Но что же именно?
— Да нет, ничего. Сказала то, что думала.
— А разве нельзя? По-моему, она просто нарочно все принимает на свой счет.
— Она иначе не умеет.
— Что бы я ни сказала, она бы нашла к чему придраться — не одно, так другое. Нельзя так давать волю своему дурному настроению, она пользуется им, как оружием.
— Станешь когда-нибудь такой старой и больной, рада будешь пользоваться любым оружием.
Ричард спросил:
— Можно я пойду спрошу, чего она рассердилась?
— Иди, если хочешь. — Меня поразило и тронуло его желание. В его возрасте я часто выступал в роли домашнего миротворца; впрочем, эта роль сохранялась за мной вплоть до смерти отца. — Ей нравится рассказывать тебе про ферму.
— А мне нравится слушать. И вообще мне здесь нравится. — Он искоса глянул на Пегги, вскочил — и дверь хлопнула снова, на этот раз за ним.
Пегги, убирая со стола посуду, спросила:
— Что мне делать?
— Как это, не понимаю.
— Я тебя спрашиваю, что мне делать — сегодня, сейчас. Чтобы как-нибудь дотерпеть до конца этого веселенького визита.
— Делай что хочешь. Читай. Принимай солнечные ванны.
Очередная коалиция облаков распалась, и всю зелень, видную мне в стекле кухонной двери, залило солнцем — угол фруктового сада, лохматую траву у самых ступеней, свешивавшуюся сверху ветку орешника, блеклый куст гортензии, который уже давно отцвел.
— Не знаю, не знаю, — сказала Пегги, отбрасывая с лица волосы. — Все это слишком сложно для меня.
Я сказал:
— Не вижу ничего сложного. Немножко больше такта, и все. — Я сам не знал, отчего говорю так сердито.
В затянутом проволочной сеткой окне появилось лицо Ричарда.
— Мам, я иду полоть с миссис Робинсон. Она меня научит отличать сорняки. Мы на огород идем, который — за фруктовым садом.
— Смотри, чтобы солнце не напекло тебе голову, — сказала Пегги.
В окне над головой Ричарда появилось лицо моей матери. Сетка стирала его черты и делала похожим на лицо статуи, извлеченной со дна моря.
— Не обижайся на меня, Пегги, — крикнула она. — Ты была совершенно права насчет концлагеря. Это все моя тевтонская страсть к порядку. Составь посуду в раковину, я потом вымою.
Мы услышали их удаляющиеся шаги.
Пегги потянулась мимо меня за тарелкой. Я погладил ее грудь, совсем маленькую под натянувшейся от движения материей, и сказал:
— Вот мы и одни остались. Давай поиграем.
— От тебя сеном пахнет, — сказала она. — Мне захочется чихать.
Я почувствовал, как все ее тело враждебно напряглось. И я ушел от нее — косить под клубящимися облаками.
Косьба становилась все меньше похожей на идиллию. По мере того, как двигалось время, двигавшееся, впрочем, очень медленно. Около трех, как мне показалось, я пошел напиться и увидел, что часы, тикающие в пустой кухне, показывают еще только десять минут третьего. За домом, где росла такая нежная травка, что косить ее не составляло труда, на разостланном индейском одеяле лежала Пегги в бикини и словно бы дремала.