— Это что, острота?
— А ты представляешь себе, сколько стоит квалифицированная медсестра?
— Гораздо меньше, чем я, — это ты хочешь сказать?
— Во много раз меньше. Но все-таки порядочно.
Ричард сказал:
— Можно условиться, что мы каждый вечер будем звонить в определенный час и узнавать, здорова ли она.
— Еще лучше установить прямую телевизионную связь: повернул выключатель — и видишь, что тут и как.
— В некоторых детских больницах это уже делается, я где-то читал.
— Виноват. Опять я отстал от действительности.
Пегги сказала:
— Оставь Ричарда в покое. Можешь срывать свою злость на мне, а его не трогай.
— Вот те на! А я думал, что мы все — одно юридическое лицо. Ты, я, Ричард, декан Маккейб и еще тридцать или сорок особ мужского пола без особых примет.
Она потянулась через стол, чтобы дать мне пощечину, но я перехватил ее руку и выкрутил так, что ей пришлось сесть на место. Эта короткая стычка, отраженная в округлившихся глазах Ричарда, как ни странно, сработала на нее и против меня. Хоть на миг я как будто выплыл, меня сразу же залило, захлестнуло напором ее пустоты. Сжимая еще болевшую руку в другой руке, она отчеканила:
— Давай, Джой, раз и навсегда договоримся об одном. Я больше не желаю, чтобы ты мне тыкал в лицо Джоан. Ты сам сделал выбор. Я тебя ни к чему не принуждала, я старалась быть честной и справедливой, но ты сам сделал выбор. Если можешь сказать мне что-нибудь разумное, говори, но не обращайся со мной, как с той собакой, которую ты дразнил в детстве. Не заставляй меня снова и снова заглядывать в трубу. Если я должна чем-то поступиться ради того, чтобы твоей матери был обеспечен хороший уход, — охотно поступлюсь; но я не Джоан, это с самого начала всем было ясно, и я об этом ничуть не жалею.
Мне сделалось совестно: ведь не ее вина, если она нечаянно заслонила вставшее передо мной на миг видение фермы — уже моей фермы под осенним небом, с теплым запахом прелого листа, с пустынной ширью полей, с ласковой бесконечностью паутины оголенных веток. Я сказал: «Ладно, не глупи. Ты молодчина». Но то, что я не смог вместе с фермой увидеть и мою мать, почему-то показалось мне ее виной, преградой, созданной ею; и тягостное ощущение этой преграды не покидало меня вплоть до половины третьего, когда в дом вошел доктор Грааф, неся с собой запахи антисептики и кислой капусты.
Проводив доктора, мы все поднялись в комнату матери. Пегги и Ричард остались у дверей, а я подошел поближе. Был уже четвертый час, я мысленно видел воскресный поток машин, густеющий на автостраде. Мать полулежала в постели, седая ее голова темнела на белизне подушки. Она словно бы осунулась, кожа на лице была как бумажная — так бывает у человека, только что проснувшегося после долгого сна, чуть заметная усмешка кривила губы.
— Что он сказал вам?
— Сказал, что, может быть, тебе стоит лечь в больницу.
— Надолго?
— Пока не уменьшится вероятность повторения таких приступов.
— А если она не уменьшится? Почему он не дает мне спокойно умереть здесь, где мое настоящее место? Здесь умерли мои родители, мой муж, и я тоже хочу умереть здесь. Больше мне ничего от этих стервятников-врачей не нужно. Я от своей земли никуда не пойду.
— Речь вовсе не идет о смерти, мама. Речь идет о твоем удобстве и о том, чтобы ты поскорей поправилась.
— Не притворяйся.
Она, не мигая, смотрела мне в глаза; взгляд ее, очень прямой, очень ясный, требовал только одного — правды. Но для меня, в мои тридцать пять, это была еще чуждая стихия. В уступку мне, а быть может, поддавшись старой привычке, она изменила тон.
— Душа у меня просится на покой. Так и рвется вон из тела.
Я подхватил ей в лад:
— Нехорошо думать только о себе, мама. Подумай о том, что станут говорить про меня. И так уж, судя по тому, как доктор Грааф со мною прощался, мне кажется, он не слишком высокого мнения о моих сыновних чувствах.
— Ну, знаешь ли, — сказала она, — соседи всегда были о Хофстеттерах определенного мнения, так что теперь уж поздно беспокоиться на этот счет. Чудаки и злыдни — вот как о нас всегда говорили в округе. Отец твой — другое дело; он тут был пришлый, и они могли относиться к нему немножечко свысока, за это его любили; но нам с тобой, Джой, уже ничего не поможет.
— Во всяком случае, деньги пусть для тебя роли не играют.
Это должно было показать ей, что все будет так, как она хочет, и я даже благодарен ей за то, что она сама настаивает на том, чего я не решаюсь предложить.
Она сделала нетерпеливое движение рукой.
— Как же это можно, чтобы деньги не играли роли? Деньги всегда играют роль — верно, Пегги?
Пегги подошла ближе.
— Хотите, чтобы мы побыли здесь?
— Нет, Пегги, спасибо. Я хочу, чтобы вы уехали в Нью-Йорк, туда, где ваше настоящее место. Вы все трое исполнили свой долг, порадовали старуху, и не ваша вина, если радость уже слишком обременительна для ее сосудов.
Пегги сказала:
— Но вы же не можете остаться одна — беспомощная, в постели.
— Вовсе я не беспомощна. Полежу пока, а понадобится — встану. Шелкопфы всегда посматривают, идет ли у меня дым из трубы, и если увидят, что не идет, сейчас же явятся узнать, что случилось. Да и собаки в случае чего поднимут лай. Как это говорится в пословице? Сам стлал постель, сам и спи в ней. — Она похлопала по одеялу рукой. — Да уж, кто-кто, а я себе стлала постель сама.
Она засмеялась, и в коротком этом смешке мне послышалось тщеславие ее молодых лет, которое потом зачерствело и превратилось в гордыню.
Она повернулась к Ричарду.
— Приедешь ко мне еще, Ричард?
Он молча кивнул, завороженно глядя на нее блестящими карими глазами.
— Следующий раз постараюсь не ссорить тебя с матерью, — пообещала она. — Не хочу больше быть вредной старухой.
— Мы уедем позже, когда стемнеет, — сказал я, почти выкрикнул от напряжения. Каждой клеточкой своего существа я теперь стремился уехать отсюда, вырваться из ее болезни, из ее спиралью закручивающейся покорности.
Взмахом почти квадратной руки, короткопалой и натруженной, как у мужчины, она отвела мое предложение.
— Насчет покоса не беспокойся, Джой, — сказала она. — Сэмми выберет время и докончит. Главное ты сделал, остались пустяки. Он ведь очень добрый, — добавила она, повернувшись к Пегги. — Должно быть, оттого у меня всегда был соблазн навалить на него побольше работы.
— Он добрый, — повторила Пегги.
И вдруг она улыбнулась мне, улыбнулась от души, как тогда во сне или как при первом нашем знакомстве, в чужой большой квартире, где по стенам висели абстракционистские холсты, словно окна, за которыми происходит распад мира. Я себя вдруг почувствовал затерянным, ненужным, моя жизнь шла как будто не по тому руслу. Помню, она стояла и разговаривала с Джоан; когда я подошел, они обе повернулись мне навстречу, Джоан в голубом, Пегги в желтом, цвета спелой пшеницы. Это мой муж, сказала Джоан, и Пегги по-мужски, энергично вонзила свою руку в мою и улыбнулась широко, во весь рот, как будто не веря.
— Хорошая у тебя улыбка, Пегги, — сказала мать. — Если тебя хватит на то, чтобы еще раз приехать, и если я доживу до этого, снимись и привези мне свою карточку.
Нью-Йорк, город, вечно сам в себе отраженный, живая память моей детской мечты об избавлении, звал меня, торопил меня в путь — на проселок, на шоссе, на автостраду. Я стыдился своего стремления и бессилен был его превозмочь. Мать снова повернулась ко мне; глаза ее помолодели от слез, в которых мелькала тень мольбы.
— Джой, — сказала она. — Когда будешь продавать мою ферму, смотри не продешеви. Возьми настоящую цену.
Начиналась выработка условий сделки; это требовало осмотрительности. Ответ нужно было дать привычным языком, которым мы только и могли разговаривать друг с другом — уклончивым и полушутливым, позволяющим с заговорщическим тактом умолчать о главном и словно бы не вносить никаких поправок в прошлое.
— Твою ферму? — переспросил я. — А мне всегда казалось, что это наша ферма.