— Не следует, однако, — сказал Эдуард, — забывать и талантливую Лауретту, а потому позабудем дурное и чокнемся за обеих сестер!
После этого Теодор сказал:
— Как напоминает аромат этого вина сладкое дыхание Италии, какая свежесть разливается от него по жилам! О, зачем должен был я покинуть так скоро тот дивный край!..
— Но все-таки, — воскликнул Эдуард, — я не нахожу никакой связи между всем, что ты рассказал, и прелестной картиной, а потому, я думаю, твоя повесть о сестрах еще не окончена. Я догадываюсь, что дамы, изображенные на картине, должны быть Лауреттой с Терезиной.
— Совершенно справедливо, — ответил Теодор, — и мое желание вновь увидеть прекрасную Италию также связано с концом рассказа. Два года тому назад, незадолго до моего отъезда из Рима, я отправился в маленькое путешествие верхом. Проезжая мимо одного трактира, я увидел на пороге хорошенькую девушку и подумал, что очень бы приятно было получить из ее ручек кружку доброго вина. Я остановился перед дверьми под прелестным увитым прозрачной зеленью навесом; издали долетали до меня пение и звуки гитары. Я вздрогнул; оба женских голоса как-то странно на меня подействовали, точно некое смутное, безотчетное воспоминание поднялось в моей душе. Я сошел с лошади и осторожно прокрался к зеленой беседке, из которой доносились звуки. Второй голос умолк, первый пел канцонетту. С каждым моим шагом знакомое, овладевшее мною при первых звуках чувство становилось все живее и живее. Певица замерла на длинной фигурной фермате. Голос ее зазвенел, залился всевозможными фиоритурами, перейдя, наконец, в длинную, нескончаемую трель, как вдруг резкий женский крик, явно изобличавший происшедшую ссору, прервал пение. Послышались шум, проклятия, брань; один мужской голос стал оправдываться, другой хохотал, кто-то вмешивался в ссору. Брань росла все шире и дальше с настоящей итальянской rabbia[8], наконец, когда я уже совсем подошел к беседке, из нее вдруг выскочил аббат, чуть не сбив меня с ног. Я тотчас узнал в нем почтенного синьора Людовика, моего музыкального корреспондента из Рима.
— Ради Бога, что с вами случилось? — воскликнул я.
— Ах, синьор маэстро, синьор маэстро! — кричал он. — Спасите меня!.. Защитите меня от этой беснующейся, от этого крокодила, от этого тигра, от этой гиены, от этого черта в женском образе!.. Да, да, я, конечно, виноват, что отбивал такт в канцонетте Анфосси и, кончив слишком рано фермату, прервал ее трель. Но Боже! Зачем я только взглянул в глаза этой чертовой богини! К черту все ферматы, все ферматы!
Пораженный, я потащил аббата опять в беседку и, взглянув, узнал сразу моих сестер. Лауретта еще кричала и шумела, Терезина говорила с жаром, хозяин смеялся, стоя со сложенными руками, а горничная уставляла стол новыми бутылками. Едва меня увидя, певицы разом кинулись ко мне с криком: «Синьор Теодоро!». Я был буквально засыпан сладкими словами. Ссоры как будто и не бывало.
— Посмотрите, господин аббат, — говорила, указывая на меня Лауретта, — вот композитор, в котором совместились итальянская грация с немецкой силой.
И обе наперебой принялись затем рассказывать о счастливых днях, когда мы жили вместе, о моих глубоких музыкальных познаниях, когда я был еще мальчиком, о моих трудах, сочинениях, и т. д. Обе, по их словам, могли петь исключительно переложенное мной. Терезина, между прочим, сообщила мне, что к будущей масленице она ангажирована одним импресарио на роли первой трагической певицы, но что теперь она объявит непременным условием ангажемента, чтобы мне было поручено сочинение оперы для нее. Ведь трагическая музыка была, по ее словам, моим истинным призванием и т. д. и т. д., — все в том же роде. Лауретта уверяла, наоборот, что очень будет жаль, если я не напишу оперу-буффа, что соответствует характеру моего таланта изображать одно приятное и притом виртуозное, и что само собой разумеется, будь она также ангажирована в качестве первой певицы, она не стала бы петь никаких опер, кроме сочиненных мной. Ты можешь себе представить, с каким чувством стоял я между ними, и теперь видишь, что общество, в котором я находился, было как раз то самое, которое Гуммель выбрал для сюжета своей картины, и притом как раз в тот момент, когда аббат должен прервать фермату Лауретты.
— Но неужели, — заметил Эдуард, — они совершенно забыли о твоем отъезде и об исполненном желчи письме?
— Не вспомнили ни единым словом, — ответил Теодор, — а я еще менее, чем они. Мое горе давным давно испарилось, и вообще все приключение с сестрами казалось для меня самого более забавным, чем серьезным. Я позволил себе только рассказать аббату, что и со мной так же, как с ним сегодня, случилось много лет тому назад подобное же несчастье и тоже в арии Анфосси. Изображению моей былой дружбы с сестрами я придал в своем рассказе несколько комический оттенок, и, ловко, как мне казалось, раздавая направо и налево деликатные щелчки, сумел дать почувствовать обеим, насколько опытность в жизни и в искусстве поставили меня выше их.