Выбрать главу

Он устал, любопытство уже исчерпано, но он продолжает вертеть натруженной шеей, улыбаться, приветствовать дремать, вздрагивать от звуков «Марсельезы», просыпаться, приветствовать неистовствующих земляков. Пожарные подхватывают помост, Изидор плывет на уровне распахнутых окон, из которых едва не вываливаются вилльрозцы, и опускается в центре пиршественного стола, ломящегося от «даров юга».

Здесь кончается Клошмерль, как давно уже закончился Мопассан. Здесь в самом чистом, больше не встречавшемся в кино виде начинается Рабле. Взгляните на этот стол, на этот коллективный, многоголовый гаргантюизм; на бесконечную панораму налитых салом затылков и вздымающихся бюстов. Они пьют и едят, приплясывают, топочут ногами, поют, тараторят, кокетничают, флиртуют, сплетничают, злословят, снова едят, опять пьют. Не переставая движутся челюсти, куриные ноги и бараньи спины орошаются вином и оглушительно хрустят на зубах — Дешан с отменным аппетитом использует все возможности звука, чтобы подчеркнуть апофеоз провансальского желудка.

Раблезианское неистовство этого «пира на весь мир» приходит в картину отнюдь не из Мопассана: вся древняя традиция провансальского искусства неожиданно расплескивается в гротескной поэзии карнавального обжорства. Как пишет исследователь творчества Рабле М. Бахтин, «тело выходит здесь за свои границы, оно глотает, поглощает, терзает мир, вбирает его в себя, обогащается и живет за его счет. Происходящая в разинутом, грызущем, терзающем и жующем рту встреча человека с миром является одним из древнейших и важнейших сюжетов человеческой мысли и образа».

И, подобно Рабле, Дешан заполняет кадр изобразительным перечислением блюд — без эпитетов и метафор, одно к одному, одним только нагнетением создавая непроходимую плотность материального, жирного и сытного. Здесь нет и речи о духовности — одно физиологическое. И Изидор, зажатый между мамашей и мадам, как меж прошлым и будущим, понемногу втягивается в пиршественный ритм. Поначалу он ест без аппетита, но затем какая-то мысль шевелится в его глазах. Веночек съезжает набок, и мадам Юссон заботливо водружает этот нимб на место, а Изидор меж тем входит во вкус, он есть и пьет все без разбору. «Я никогда не знал, что есть и пить — это так вкусно», — признает он. И пусть раблезианство Дешана в конечном счете оказывается имитацией, пусть «вырождение и измельчание смеховой культуры» (опять М. Бахтин) несомненно, — одного обращения к раблезианской традиции достаточно, чтобы «Избранник мадам Юссон» остался в истории кино.

В самом деле, чем дальше Дешан уходит от Мопассана к Рабле, тем больше он чувствует себя режиссером. Камера приобретает неожиданную гибкость, как в добром, недавнем немом кино. Изидор чуть охмелел, и мадам расстегивает ему пуговицы на сюртуке. Теперь он насытился, он впервые оторвал взгляд от тарелки — и испугался. Ему подмигивают дамы в возрасте, дамы без возраста, девицы, матроны — весь добродетельный Вилльроз, не сподобившийся пройти конкурс. Победителю не скрыться от откровенно пожирающих взглядов и мало-помалу он начинает отвечать на них.

Кончается пир. Изидор, пошатываясь, топчет оборванные гирлянды, натыкается на влюбленные парочки, ненароком садится в автобус. И, как утверждает Мопассан, «уезжает в Париж по Понтуазской дороге».

Этот крестный путь в автобусе, заменившем мопассановский дилижанс, как соседний городок заменил Париж, завершает причащение Изидора природе. Ибо, отведав еды и питья, он неминуемо должен был приобщиться и к венцу раблезианской плотской триады. И Дешан приводит его в публичный дом, плохо замаскированный дансингом. Все начинается сначала: Изидор снова стесняется, снова ссылается на маму и на мадам, но падение его неминуемо. Густая толпа апашей, проституток и алкоголиков, запах абсента, дешевой пудры и пота зачаровывают его.

И пусть гудит ночной, непроспавшийся Вилльроз, пусть стражники стучат во все дома и горожане выскакивают из постелей и сбегаются к мэрии; пусть брандмейстер объявляет всеобщую мобилизацию и в наполеоновской позе дает своим присным сутки, чтобы найти Изидора живым или мертвым; пусть едва не падет республика, как истерично выкрикнет мэр, — виновник переполоха, как завороженный кролик, уже смотрит на прелести полноватой Жермен, деловито обследующей его бумажник. Настанет ночь, и Изидор оставит его здесь — и тысячу франков, и фамильные часы, и диплом о девственности. Он оставит здесь и гордость Вилльроза — свою дипломированную добродетель, потому что он уже входит во вкус, уже тащит ошарашенную Жермен по скрипящей лестнице вверх, в комнатку со стеклянной дверью, с аляповатыми голыми наядами на стенах, с широченной трехспальной кроватью.