Выбрать главу

Это — едва ли не главное в маске Фернанделя. Ее провинциальность, ее консервативность, ее неизменность. Это не преувеличение — Фернандель довольно часто снимается в картинах «из парижской жизни», играет аристократов и дельцов, преуспевающих журналистов и мелких жуликов, но это не меняет постоянной прописки его героя — в Ниме или Эксе, Валлорге или Перпиньяне, Авиньоне или Арле. И всегда — в Тарасконе. Потому так удобно и легко расположился его Изидор в новелле Мопассана, перенесенной в тридцатые годы нашего века, что Дешану почти ничего не надо было менять в быту, нравах и антураже. Ну дама с кинокамерой, ну граммофонная труба с голосом парижского парламентария, ну автобус марки «Шоссон» вместо романтического дилижанса, ну модный танец кекуок. Вот и все, что изменилось, что прибавилось в жизни вилльрозцев за сорок лет.

«В столицах шум, шумят витии», а здесь — вековая тишина, и жизнь, как встарь, измеряется все тем же реестром нотариуса да банковским счетом. Лишь изредка какая-нибудь скандальная история выйдет за рамки приличий, но исключение лишь подтвердит правило, жизнь опять войдет в колею, и по вечерам все будут петь у Костекальда, по воскресеньям стрелять по фуражкам, по праздникам — отправляться на ярмарку, а раз в жизни — совершать рискованную эскападу по авиньонской дороге — из Тараскона в Марсель, на самый край тарасконского света.

И истории, рассказанные во славу Фернанделя десятками сценаристов, могут быть сколь угодно банальными; банальность в них — особого рода, лежащая в сфере скорее географической, чем эстетической. Гигантская резервация неистребимого мещанского быта — что может быть привлекательнее и для мелодрамы и для комедии? Париж — это Париж, это современные темпы и ритмы, суматошный быт и вавилонское столпотворение традиций, иностранцы и моды, большая политика и большие интриги. А здесь — из поколения в поколение — одни и те же имена, жесты, обычаи. И сто лет назад, и пятьдесят, и двадцать, и вчера, и сегодня «поются одни и те же романсы, и бравые тарасконцы не имеют ни малейшего желания их менять. Романсы переходят по наследству от отца к сыну и считаются неприкосновенными». Это бессмертие быта, гримасничающий, но натуралистически точный облик провинции вот уже полтораста лет и составляет тот заповедник тем, сюжетов и характеров, которым кормится большая и малая французская литература и театр. А вслед за ними и кинематограф.

В самом деле, где же искать сюжет, как не в провинциальном городке, где все на глазах у всех, где каждый знает соседа наизусть, до седьмого колена; где все, скрытое за ставнями, становится известным задолго до того, как случится на самом деле; где кишмя-кишат нелепейшие и живописнейшие типы, которые так и просятся под перо драматурга: сутяги и рогоносцы, скупцы и сплетники, обжорливые монахи и склеротические кюре, озорные школяры и обедневшие аристократы.

Фернандель переиграл их всех — не раз, не два — сто пятьдесят раз; он знает их, как никто другой, до мельчайших и потаеннейших импульсов, реакций, мечтаний, даже неизвестных порой им самим.

А мечтать на юге умеют! Похлеще, чем в трех остальных странах света, — во всю силу воображения. Ибо провансалец носит солнце в себе, оно распирает его, сжигает и обманывает — то самое солнце, которое заставляет «античный храм в Ниме — эту комнатную безделушку… принять за Собор Парижской богоматери», жалкий росток в цветочном горшке — не то репу, не то свеклу — за царственное древо Центральной Африки, мелкого прохиндея — за князя Григория Черногорского, а забитого ослика — за гордого атласского льва.

И все это — тем сильнее, чем несбыточнее мечта, чем привычнее и монотоннее будни, чем безысходнее будущее. И пусть это до изумления напоминает бег на месте, и бег на месте создает иллюзию целенаправленного движения, и он позволяет на что-то надеяться, а значит, — жить. И что из того, что «бесстрашный тарасконец дожил до сорока пяти лет и ни разу не побывал за городом», — в мечтах он совершил уже тысячи и тысячи подвигов, побывал в удивительных странах, пережил «леденящие кровь» приключения. Он может быть даже паралитиком, как Тартарен паралитик моральный, — это только пошло бы на пользу его мечтам. Ибо рыцарские романы для Дон-Кихота, приключенческие для Тартарена, Агата Кристи для ровесника Фернанделя одинаково делают свое дело, а который раз позволяя ему спокойно сидеть на месте, переживая все новые чудеса, недоступные в реальности. «Литература-бис», «театр-бис», «синема-бис» служат именно этой цели.

Эту «фабрику снов» можно проклинать, ее можно принимать, как неизбежное зло, можно просто не замечать, делать вид, что ничего подобного не существует, но тарасконцы под всеми широтами, во всех частях света, ежевечерне, лишь кончится трудовой день, требуют иллюзий в темных залах кинотеатров и получают их в коллективном гипнотическом сне, глядя на мигающие черные тени на белом полотне экрана. Слов нет, «синема-бис» уводит от реальности, «но Тартарен не был счастлив — жизнь в маленьком городишке тяготила, угнетала его. Великому тарасконцу скучно было в Тарасконе». Но ему было и легче — у него был могучий талант пустого, иссушающего воображения. Другие лишены и этого. Им может помочь лишь магия кинематографического зрелища — одна картина, другая, третья — до бесконечности, пока не успокоится «комплекс Тартарена», неудержимая потребность в переживаниях, движении, действии — своеобразный бунт навыворот против вековой рутины европейского мещанского быта, сытой бездуховности, меняющейся с необыкновенной быстротой, приспосабливающейся к любым новинкам цивилизации, но остающейся неизменной.