«Ты, ты убил её!» — говорили его глаза.
«Почему вы не доверились мне?» — казалось, отвечал муж.
Это было подобно встрече двух тигров, которые, приготовившись к прыжку, изучают друг друга и, поняв бесплодность борьбы, расходятся, даже не издав рычания.
— Жаке, ты обо всем позаботился? — спросил Жюль.
— Обо всем, — ответил правитель канцелярии, — но меня повсюду опережал какой-то человек, который всем распоряжался и за все платил.
— Он отнимает у меня свою дочь! — воскликнул муж в неистовом приступе отчаяния.
Он бросился в спальню жены, но отца уже не было. Клеманс лежала в свинцовом гробу, и рабочие готовились его запаять. Охваченный ужасом при виде этой сцены, он вернулся к себе в кабинет, но и туда донёсся стук молотка. Жюль невольно залился слезами.
— Жаке, — сказал он, — после этой ужасной ночи мною завладела одна мысль, одна-единственная, но я должен осуществить эту мысль во что бы то ни стало. Я не хочу, чтобы Клеманс покоилась на парижском кладбище. Я хочу её сжечь, собрать пепел и сохранить его. Не разговаривай со мною об этом, но сделай так, чтобы все устроилось. Я запрусь в её спальне и буду там до отъезда. Только тебя одного я велю впускать ко мне, чтобы ты рассказывал обо всем, что будет тобою предпринято… Иди, не жалей никаких средств.
В это утро гроб г-жи Демаре, освещённый множеством свечей, был выставлен в дверях дома, а затем отвезён в церковь Святого Роха. Вся церковь была затянута траурными тканями. Роскошь, какой была обставлена заупокойная служба, привлекла множество народа, ибо в Париже все превращается в зрелище, даже самая искренняя скорбь. Немало находится людей, которые высовываются из окон, чтобы посмотреть, как плачет сын, идя за гробом своей матери; немало находится и таких, которые стараются устроиться поудобнее, чтобы увидеть, как на плаху падёт голова. Ни у одного народа в мире нет более ненасытных глаз. Особенно все глазели на шесть боковых приделов Святого Роха, также затянутых чёрными тканями. В каждом приделе заупокойную обедню слушали только два человека, в траурном одеянии. На хорах не видно было никого, кроме г-на Демаре-нотариуса и Жаке; да за оградой стояли слуги. Подобная пышность при столь малочисленной родне казалась непонятной для церковных зевак. Жюль не хотел допустить на эту церемонию ни одного постороннего лица. Соборная обедня была совершена со всем мрачным великолепием погребальной службы. Помимо обычных служителей церкви Святого Роха, присутствовало ещё тринадцать священников из других приходов. И, может быть, на незваных молельщиков, собравшихся случайно, из любопытства, но жадных до ощущений, никогда ещё В1е$ ггае не производил столь потрясающего впечатления, леденящего душу, какое произвёл этот гимн тогда, когда голоса восьми певчих, соединившись с голосами священников и мальчиков, поочерёдно запели его. Из шести боковых приделов в общий хор влилось двенадцать детских голосов, зазвучав горькой скорбью и жалобой. По всей церкви клубился ужас; повсюду воплям отчаяния вторили вопли страха. Эта потрясающая музыка, оплакивая усопшую, рассказывала о неведомых миру горестях, о чьей-то затаённой любви. Никогда, ни в какой религии ужас души, насильственно отделённой от тела и содрогающейся перед грозным величием Бога, не передавался с такой мощью. Перед подобным воплем воплей меркнут самые страстные творения художников. Нет, ничто не может соперничать с этой песнью, которая заключает в себе все человеческие страсти и как бы гальванизирует их по ту сторону гроба, так что они трепещут жизнью, представ пред лицом Бога живого и карающего. Эти песнопения смерти, в которых сочетаются детский плач и жалобы взрослых, воспроизводят всю жизнь человека, возраст за возрастом, — напоминают о страданиях в колыбели, переполняются всеми муками более поздних лет, звучащими в глубоких стенаниях мужчин, в надтреснутых голосах старцев и священников; вся эта душераздирающая гармония, насыщенная громами и молниями, поражает самое неустрашимое воображение, самое холодное сердце самого трезвого философа! Кажется вам, что вы слышите гром Божий. Ни в каком храме своды не остаются спокойны; они содрогаются, они говорят, они извергают страх всеми своими мощными отголосками. Вам чудится, что бесчисленные мертвецы встают отовсюду, воздевая руки. Нет уже ни отца, ни жены, ни дитяти, покоящихся под чёрным покровом, есть человечество, восстающее из праха. Невозможно судить о римско-католической апостольской религии, пока не испытаешь величайшую из скорбей, не оплачешь любимое существо, покоящееся в гробу, пока не ощутишь всех чувств, волнующих тогда душу и воплощённых этим гимном отчаяния, этими криками, надрывающими сердце, этими страхами, в которых все нарастает и нарастает благоговейный ужас, чтобы, взвиваясь к небу, поразить, повергнуть ниц, а затем возвысить душу и потрясти её ощущением вечности в то мгновение, когда замирает последний стих. Вы только что прикоснулись к великой идее бесконечного — и все замолкает в церкви. Никто не проронит ни слова, даже неверующие, и те не понимают, что происходит с ними. Лишь испанский гений мог найти столь потрясающе великолепное выражение для самой потрясающей из скорбей.
Когда отпевание закончилось, из шести приделов вышли двенадцать человек, облачённых в траур, и, окружив гроб, прослушали песнь надежды, которую церковь поёт душе усопшего, перед тем как предать земле его смертный прах. Затем каждый из двенадцати сел в траурную карету; Жаке и г-н Демаре сели в тринадцатую; слуги пошли пешком. Через час двенадцать незнакомцев уже прошли в верхнюю часть кладбища, называемого в просторечии Пер-Лашез, и окружили могилу, к которой со всех концов этого публичного сада стекались толпы любопытных. После краткой молитвы священник бросил горсть земли на останки женщины; и могильщики, попросив на выпивку, поспешили засыпать могилу, чтобы заняться следующей.
Здесь, казалось бы, и заканчивается эта история; но, пожалуй, она окажется неполной, если, дав беглый очерк парижской жизни, проследив причудливые её изгибы, ничего не сказать о том, что последовало за похоронами. Смерть в Париже не похожа на смерть ни в какой другой столице, и не много найдётся людей, знающих, какую мучительную борьбу с цивилизацией и парижскими властями приходится ещё выдерживать тем, кто предаётся истинной скорби. Да к тому же, быть может, г-н Жюль и Феррагус XXIII сами по себе достойны внимания, так что к развязке их жизни нельзя отнестись с безразличием. Наконец, немало людей желают до всего допытаться и, как выразился один наш остроумнейший критик, хотят знать, в результате какого химического процесса горит масло в лампе Аладдина. Жаке, как лицо административное, само собой разумеется, обратился к властям за разрешением отрыть тело г-жи Жюль и предать его сожжению. Он явился с этой просьбой к префекту полиции, под охраной кое1 о покоятся мертвецы. Этот чиновник потребовал подачи письменного прошения. Пришлось купить лист гербовой бумаги, придать горю узаконенную форму, пришлось прибегнуть к бюрократическому жаргону, чтобы выразить желание удручённого человека, которому слов не хватает, пришлось в бездушной надписи на полях прошения коротко передать его суть:
Проситель ходатайствует
о сожжении тела
своей жены.
Приняв бумагу, чиновник, который должен был доложить дело префекту полиции, государственному советнику, прочитал на полях надпись, где по его же требованию был ясно указан предмет прошения, и заявил:
— Но это дело серьёзное! Я могу подготовить доклад о нем не раньше чем через неделю.
Жюль, которому Жаке вынужден был сообщить об этой отсрочке, понял тогда Феррагуса, у которого как-то вырвалась угроза: «Сожгу Париж!» Ничто не показалось Жюлю естественнее желания уничтожить это вместилище самых чудовищных несообразностей.
— Тогда обратись к министру внутренних дел, — сказал он Жаке, — а своего министра попроси замолвить слово.
Жаке отправился к министру внутренних дел с просьбой принять его, что и было обещано ему сделать через две недели. Жаке был человек настойчивый. Он обивал пороги всех канцелярий, пока не добрался до личного секретаря министра, свидание с которым устроил ему личный секретарь министра иностранных дел. С помощью этих высоких покровителей Жаке добился на другой день мимолётной личной беседы, запасшись записочкой от самодержца ведомства иностранных дел к паше ведомства внутренних дел и надеясь взять крепость приступом. Он приготовил различные доводы, убедительные возражения, ответы на всякий случай, но все сорвалось.