Родион Гаврилович много надежд возлагал на эту поездку, главным образом, еще и потому, что собирался просить братьев первой жены повременить с взысканием долга: «На коленях буду ползать, умолять, лишь бы не разорилось родное гнездо! Не звери же они, может, и посочувствуют!»
В большом двухэтажном доме с каменным низом, где жили дядья Тони, все оставалось по-прежнему: диван — с места не сдвинешь, лики святых в золоченых рамах почернели от давности лет. Тут не увидишь нигде ни красной косынки, ни пионерского галстука. Веяние нового времени пролетело мимо сизой от солнца цинковой крыши дома.
Родион Гаврилович невольно позавидовал родственникам: сумели вот люди оградить свой покой!
Самохина радостно удивила дочка: вытянулась, похорошела, станом и лицом она напоминала мать. На календарях при старом режиме рисовали таких девушек.
Отец и дочь всплакнули при встрече, но под взглядом дородной тетки Тоня поспешила вытереть глаза, как бы не подумала, что недовольна своим житьем. Нет, нет, домой к мачехе она ехать не собиралась, а жилось ей здесь неплохо.
Тоня в этом году закончила девятилетку с кооперативным уклоном, и дядья, обсудив между собой судьбу племянницы, положили учить воспитанницу дальше, везти ее в Москву.
Тоня не возражала, хотя и большой охоты не выказывала. В семнадцать лет ее стали занимать другие мысли: хотелось хорошо одеться, погулять.
Бездетная вдовая тетка Дарья, которой было поручено ее воспитание, в молодости слыла щеголихой и не считала за грех, если девушка повеселится.
— Но с умом, — поучала она. — Здесь для тебя женихов — раз, два и обчелся. А в Москве, глядишь, подцепишь какого-нибудь начальника с портфелем. При твоей-то мордашке! Для женщины наипервейший фарт удачно выйти замуж. Так было во веки веков, так и останется.
Тоня слушала не моргнув, впитывая в себя женскую премудрость.
Отец не возражал: в Москву так в Москву. Его тревожил предстоящий разговор о векселе, который он решил отложить до завтра, а пока крепко, как давно с ним не было, уснул на деревянной широкой кровати с образком у изголовья.
Родиона Гавриловича разбудили к заутрене. Выпив стакан чаю с размоченным черным сухариком, он чувствовал какую-то особенную пустоту в желудке от трехдневного говения. Как истовый богомолец, гость отказался от тарантаса и отправился в церковь, что была за три версты от дома, пешком.
Теплое, умытое росой утро, с приятным для слуха нежным перезвоном колоколов, сопровождало его на всем пути, вызывая невольные слезы. В памяти вставало прошлое. По этой дороге много лет назад он ехал венчаться с будущей матерью Тони. На ней было белое платье со шлейфом, шелковая вуаль.
Колокольный звон смолк на последнем, особенно звучном ударе, а Родион Гаврилович никак не мог унять грустных своих мыслей.
В церкви ему неожиданно сделалось плохо от боли в животе, будто поднял что-то тяжелое. Он застонал и, ничего не видя вокруг, еле дотащился до широкой лавки, где сиживали обычно одни немощные старухи да нищенки.
«Господи, что это со мной? Уж не смертушка ли пожаловала?» — в страхе подумал Родион Гаврилович, превозмогая боль.
Боль не отпускала, а все нарастала, захлестнув сознание. Очнулся Самохин в церковной сторожке на чужой постели и не сразу понял, где он. С сознанием тотчас вернулась резь в животе.
Участливое лицо пожилой женщины склонилось к нему, и голос откуда-то издалека спросил:
— Чем маешься, сердечный?
— Говел я. Живот болит...
Женщина быстрым, вороватым движением притронулась к нему. Он охнул, на лбу выступила испарина.
— Плохо твое дело, родимый. Заворот кишок, должно быть, у тебя. Где живешь-то? Надо бы родным весточку подать.
Родиона Гавриловича везли на подводе. Сначала остановились у дома, благо по пути было, потом тронулись в больницу. От тряски он несколько раз словно проваливался в какую-то темноту, а когда открывал глаза и видел свет перед собой, звал Тоню. Он помнил, что она идет у телеги, и в минуты облегчения чувствовал легкую прохладную руку дочери на своей голове. Тогда становилось не страшно даже умереть.
Ксения Николаевна Самохина, бывшая Воронцова, на сорок четвертом году жизни овдовела еще раз.
В черном платке, по-монашески низко прикрывающем лоб, она шла за гробом мужа и не могла плакать.
— Не везет бабочке, что ты будешь делать! — говорили увязавшиеся за похоронной процессией люди.