Однако я заблуждался – о чем, друг мой, и сообщит вам газетная рецензия. Безумец интересен только своим несчастьем, да и то недолго. Шекспир, Ричардсон и Гёте отвели ему всего по одной сцене или главе, и были правы.[45] Если история его длинна и дурно написана, она навевает почти такую же скуку, как и история человека разумного, которая, как вы знаете, является самой скучной вещью в мире, и, если бы мне пришлось вновь взяться за фантастическую историю, я написал бы ее иначе. Я адресовал бы ее только людям, наделенным бесценной способностью верить, почтенным крестьянам из моей деревни, милым и послушным детям, не вкусившим от щедрот взаимного обучения,[46] и поэтам с умом и сердцем, – тем поэтам, что не входят в число членов Французской академии.
Впрочем, есть одна вещь, о которой газетная рецензия вам не расскажет: дело в том, что я не стал бы писать эту книгу, если бы видел в ней только волшебную сказку; по привычке, присущей нашему брату-сочинителю, я постепенно расширил свой первоначальный замысел и обратился к возвышенным тайнам психологии, в которые можно проникнуть без труда, если, конечно, подобрать к ним ключ. Я постарался рассказать – в надежде, что рассказ мой, несмотря на отсутствие объяснений, заинтересует и физиологов, и философов, – о влиянии, какое оказывают сновидения на жизнь одинокого человека, а также о некоторых мономаниях,[47] кажущихся нам весьма необычными, но, однако ж, не представляющих никакой загадки для высших сфер (я не имею в виду ни Академию наук, ни Медицинскую академию).
Газетная рецензия расскажет о другом – о том, что стиль «Феи Хлебных Крошек» весьма зауряден; я же со своей стороны добавлю, что хотел бы сделать его еще зауряднее, и непременно так бы и поступил, если бы раньше догадался о достоинствах простоты и о прелести естественности и если бы меня учили лучше и не показывали бы мне иных образцов чувствительности и правдивости, кроме «Исторического катехизиса» г-на Флери[48] и «Сказок» г-на Галлана; впрочем, если бы писать мог лишь тот, кто достиг подобного уровня совершенства, писательство сделалось бы, как прежде, искусством возвышенным, а типографщики остались бы без работы.
Но газетная рецензия не расскажет о том, что я избрал эту манеру нарочно, желая хоть на несколько месяцев опередить неизбежное наступление эпохи, когда в литературе самой большой редкостью станет все заурядное, самой великой неожиданностью – все простое, а самой свежей новостью – все старинное.
А вот о чем газетная рецензия расскажет: о том, что «Фея Хлебных Крошек» напоминает по содержанию, а в некотором отношении и по форме восхитительную болтовню, подражание которой обрекает автора на вечные насмешки и о которой я думал, сочиняя свою повесть, в тысячу раз меньше, чем о «Рике с хохолком» или о «Спящей красавице»;[49] однако, если бы после четырех или пяти тысяч лет существования письменной литературы кому-либо взбрела в голову странная мысль предписать автору быть ни на кого не похожим, авторы в конце концов стали бы походить только на тех из своих предшественников, кто писал хуже других, а тому, кого глупая страсть или досадная необходимость заставляют писать постоянно, нетрудно впасть в эту крайность и без подобных предписаний.
Если же вас все-таки тревожит вопрос о том, насколько оригинально мое детище, я избавлю вас, мой добродушный друг, от этих страхов, чистосердечно признавшись вам, что источник рассказанной мною истории где-нибудь непременно существует. Вы спросите меня о «Фее Уржеле»[50] – что же, я назову вам, если потребуется, и ее источник, а также источник того фаблио, которым воспользовался ее автор, и так дойду до царя Соломона, признававшего в мудрости своей, что под солнцем не бывает ничего нового.[51]
А ведь Соломон жил за много веков до того, как люди начали сочинять романы, и был совершенно не создан для подобного занятия: возможно, именно по этой причине его и прозвали МУДРЫМ.
Глава первая, являющаяся чем-то вроде введения
– Нет! клянусь честью, – воскликнул я, отшвырнув на двадцать шагов злополучный том…
А ведь то был Тит Ливии в издании Эльзевиров и в переплете Падлу.[52]