А поскольку микрокосм, или малый мир, есть уменьшенный видимый образ макрокосма, или большого мира, о котором мы не можем судить из-за его огромности, эта идея станет тебе более понятной, если она тебе вообще понятна, после того как я прибегну к сравнению; ибо Господь или та неведомая сила, что занимает место этой глубокой и неуловимой абстракции… – я прошу тебя следить за моей мыслью как можно более внимательно! – Господь, говорю я, благоволил запечатлеть так, чтобы он был внятен нашим чувствам, несовершенный образ этого бесконечного цикла производства, поглощения, очищении и воспроизводства, который берет в Нем, Господе, свое начало и вечно возвращается к Нему же, – и запечатлел его в Океане, который впитывает воды бесчисленных рек, очищает их и вновь дает жизнь рекам, из него вытекающим, – впрочем, сходство это так очевидно, что я не считаю себя обязанным останавливаться на нем более подробно.
– Но при чем тут лунатики, сударь? – осведомился Даниэль, аккуратно опуская мой редингот на спинку стула…
– Дойдем и до них, Даниэль. Лунатики, о которых ты толкуешь, занимают, по моему убеждению, самую высокую ступень лестницы, отделяющей нашу планету от ее спутника, а поскольку, в силу занимаемого ими положения, они неизбежно сообщаются с миром, нам неизвестным, нет ничего удивительного в том, что мы их не понимаем, делать же из этого вывод, будто их идеи лишены смысла и ясности, абсурдно, ибо идеи эти принадлежат сфере ощущений и рассуждений, решительно чуждой нашему воспитанию и нашим привычкам. Случалось ли тебе, Даниэль, видеть диких эскимосов?
– На корабле капитана Парри[67] их было двое.
– Говорил ты с ними?
– Как же мог я с ними говорить, если я не знаю их языка?
– А если бы ты внезапно начал понимать все языки – по наитию, как Адам, или по воле Духа Святого, как апостолы, или по причине какого-либо иного морального феномена, как член Академии надписей и изящной словесности, что бы ты сказал этим эскимосам?
– Что бы я мог им сказать, если между мною и эскимосами нет ничего общего?
– Отлично сказано. Мне осталось задать тебе самый последний вопрос. Веришь ли ты, что эти эскимосы способны мыслить и рассуждать?
– Я верю в это так же свято, как в то, что вот это – щетка для платья, а вот это – ваш редингот, который я только что повесил на спинку стула.
– В таком случае, – вскричал я, хлопнув в ладоши, – если ты веришь в то, что эскимосы мыслят и рассуждают, хотя ты их и не понимаешь, что ты мне скажешь о лунатиках?
– Я скажу, – отвечал Даниэль, не дрогнув, – что лечебница для лунатиков в Глазго – без сомнения, наилучшая в Шотландии, а следовательно, и во всем мире.
Не знаю, случалось ли вам, читатель, испытывать когда-либо разочарование более жестокое, чем то, какое испытал мой друг бакалавр Бормоталло де лас Бормоталлас, который ночь напролет под проливным дождем играл на мандолине и распевал кантаты под окном красавицы, роскошно одетой по последней французской моде, – она даже не шевельнулась!.. – и лишь на рассвете заметил, что то был манекен, который Педрилла выписала из Парижа для своей модной лавки.
Нечто подобное испытал я, когда услышал ответ Даниэля, из которого неопровержимо следовало, что мои философические выводы оказались для него не более и не менее понятными, чем язык эскимосов капитана Парри.
Впрочем, я утешился, отыскав в происшедшем неотразимый аргумент в пользу моей теории касательно лунатиков. А вы ведь знаете по собственному опыту, что ничто так скоро не приводит нас в благодушное настроение, как довольство самим собой.
«Какая разница, где я буду жить, – подумал я, – если мне удастся унести с собою сладостные мысли и любезные фантазии, поддерживающие в моем восхитительно устроенном организме то гибкое равновесие источников жизни, ту постоянную температуру крови, ту нерушимую гармонию деяний и отправлений, какую в обиходе именуют здоровьем».
Вслух же я произнес:
– Даниэль, дитя мое, ты родился в Глазго?…
– На улице Кэнонгейт, сударь, поблизости от дома судебного исполнителя Джервиса…
– Тебя, должно быть, ждут в Глазго юная возлюбленная в красной или черной накидке, чьи ноги белее алебастра, а взор живее и смелее, чем у сокола, друзья детства, родители, старушка-мать…
Даниэль отрицательно покачал головой, но я не стал обращать на это внимание.
– Ты помнишь игры на берегу Клайда, зеленые склоны, звонкий стук молотков на Хай-стрит и серьезную торжественность старой церкви! Послушай, Даниэль, мы поедем в Глазго, и я увижу твоих лунатиков…
– Мы поедем в Глазго! – в восторге вскричал Даниэль.
– Мы выедем в шесть вечера, – сказал я, заводя часы. – Поскольку мы живем в совершенно свободной стране, я предпочитаю всегда иметь при себе паспорт и разрешение на проезд, так что недостает нам только лошадей. А поскольку дорога мне совершенно незнакома, не премини известить кучера, что остановлюсь я не раньше чем на 55"5Г северной широты.