– Друг мой, – отвечал он, щупая мне пульс, – если она где-нибудь и существует, то, бесспорно, только в местной лечебнице для лунатиков, куда этот юноша не замедлит вас отвести.
И с того дня меня держат здесь взаперти, что, впрочем, не мешает моим поискам, ибо мандрагоры здесь в избытке…
Но скажите мне, сударь, вы ничего не слышите? Вам не показалось, что эти цветы, умирающие в свете последнего луча солнца, издали некий тихий и мелодичный звук? Прощайте, сударь, прощайте!
И Мишель устремился к своим мандрагорам.
– Упаси меня Господь, несчастный, – сказал я сам себе, схватившись за голову, и бросился по аллее прочь, не оглядываясь, – упаси меня Господь стать свидетелем твоего горя, когда ты лишишься последней из обольщавших тебя иллюзий!
Заключение, которое ничего не объясняет и которое можно не читать
Я приближался к элегантному портику, выходящему на набережную Клайда, когда суровый и чопорный мужчина, одетый в черное с ног до головы, тронул меня за локоть с видом одновременно вежливым и властным. Я поздоровался; он ответил мне легким кивком головы и снова застыл в своей прежней позе, величественно моргая глазами и щедрой рукой черпая испанский табак из золотой табакерки.
– Вы, сударь, должно быть, филантроп?[152] – спросил он.
– Я не знаю, что это такое, сударь, – отвечал я, – но я человек.
Он медленно запустил в нос очередную понюшку табаку, дабы избавить себя от необходимости давать мне объяснения, которых я, по его мнению, не был достоин.
– Я предположил, сударь, что вы филантроп, – вновь заговорил он, – потому что видел, как вы долго беседовали с тем несчастным мономаном, кого привезли к нам недавно и кого мучает весьма любопытный синий бес [153]. У него странная причуда: он разыскивает мандрагору, которая поет. Меж тем вам, сударь, наверняка известно, что растение это, именуемое у Линнея atropa mandragora,[154] лишено, подобно всем другим представителям растительного царства, органов вокализации. Atropa mandragora – не что иное, как цветок из семейства пасленовых, снотворный и ядовитый, подобно большинству своих собратьев; его наркотические свойства, болеутоляющие, охлаждающие и усыпляющие, были известны еще во времена Гиппократа. Мандрагору успешно применяют при лечении меланхолии, конвульсий и подагры; припарки из этого растения обладают превосходным противовоспалительным действием, их рекомендуют от завалов,[155] скирров[156] и золотухи. Я совершенно убежден, что сок корней мандрагоры и ее корковой части – мощное рвотное и слабительное средство, которое, однако, прописывают лишь больным низкого происхождения, ибо оно чаще приводит к смерти, чем к выздоровлению.[157]
– Неужели! – воскликнул я, скрестив руки на груди, меж тем как собеседник мой продолжал удерживать меня за пуговицу сюртука.
– Этого несчастного юношу ввело в заблуждение, – продолжал он с улыбкой, выказывавшей одновременно и почтение к самому себе и презрение к тому, о ком он говорил, – глупое суеверие древних невежд, которое сохранилось в потемках средневековья и от которого простонародье не вполне освободилось и поныне. Прежде, до расцвета философической и рациональной медицины, чернь верила, будто, когда вырываешь мандрагору из земли, она стонет и плачет, и потому всем, кто намеревался взяться за это рискованное предприятие, рекомендовалось заткнуть уши, дабы не растрогаться сверх меры, из чего в самом деле можно заключить, что стоны эти слыли чрезвычайно гармоническими. Мы полагаем это капитальным заблуждением, сторонники которого тщетно ссылаются на свидетельства Аристотеля, Диоскорида, Альдрованде, Жоффруа Линацера, Колумны, Геснера, Лобелиуса, Дюре[158] и тысячи других великих людей, ибо мы убеждены, что нет такой безумной бессмыслицы_ письменного подтверждения которой нельзя было бы отыскать в какой-нибудь научной книге.
– Вот с этим я не стану спорить, – сказал я.
– Я так и думал, судя по тому, с каким вниманием слушали вы мою речь, – продолжал он, по-прежнему не выпуская из рук мою пуговицу. – В самом деле, как может мандрагора петь, если мы знаем, что пение есть механический процесс, происходящий за счет вибрации голосовых связок, или, если выразить ту же мысль более точно и ясно, процесс, совершающийся – запомните это, прошу вас, – в пространстве между щитовидно-аритеноидными связками, что позволило Галену[159] уподобить голосовую щель, иначе говоря, верхнее отверстие гортани, духовому инструменту, хотя она и не удовлетворяет в точности всем условиям, каким отвечает продольная флейта, не говоря уже об инструментах с мундштуком. Ученому господину Феррейну,[160] столь прославленному в свете, было угодно счесть ее струнным инструментом, но это мнение решительно опровергли открытия современных физиологов, доказавших, что в данном случае мы имеем дело с инструментом язычковым. Господин Жоффруа Сен-Илер,[161] которого вы, возможно, знаете, даже объясняет весьма остроумно, что инструмент этот предназначен для двух целей разом, и, в зависимости от обстоятельств, может исполнять то партию кларнета, то партию поперечной флейты, из чего он вывел весьма удачное деление на голоса язычковые и голоса флейтовые, которое ныне применяют повсеместно в курсах анатомии и хорах Оперы. Грамматик Кур де Жеблен,[162] педант, кое-что слыхавший о корнях и этимологиях, но мало что смысливший в медицине, был единственным, кто назвал голос клавишным инструментом, клавиши которого находятся во рту животного и которому гортань служит трубой, а легкие – мехами, – что довольно удовлетворительно объясняет феномен артикуляции, но, как видите, совершенно не объясняет феномена фонического. Невежды же позволяют себе еще больше и утверждают, что голос – это просто инструмент sui generis,[163] который действует так, как угодно Господу. Теория поистине жалкая. Впрочем, вернемся к мандрагоре; нет необходимости напоминать вам, сударь, что самый тщательный анализ никогда не смог обнаружить ни в монофиллической и юлообразной чашечке мандрагоры, ни в ее пятилепестковом и колоколообразном венчике ни малейших следов голосовой щели и гортани, не говоря уже о голосовых и щитовидно-аритсиоидных связках…