Выбрать главу

Едва ли не главное из этих качеств – способность видеть сны. В повести довольно скоро стирается грань между тем, что происходит с Мишелем на самом деле, и тем, что ему снится: «По правде говоря, в мир странный и выдуманный я возвращался, лишь проснувшись, и если все люди бросают взгляд, исполненный удивления и насмешки, на сны, посетившие их прошедшей ночью, то я не без смущения обращал такой взгляд на сны начинающегося дня, а затем предавался им вполне, как того неумолимо требовала моя судьба». «Я пошел домой, чтобы лечь спать, а может быть, я уже спал, ибо, по правде говоря, впечатления вчерашнего дня нередко путались у меня со сновидениями, и я никогда особенно не старался отделить одни от других, ибо не мог взять в толк, какие из них разумнее и лучше. Мне, впрочем, кажется, что в конце концов большой разницы между ними нет.» (Наст, изд., с. 149, 141).

Романтическое двоемирие, когда герой проживает две параллельные жизни – и в мире реальном, и в мире вымышленном, и наяву, и во сне, – придумал не Нодье. И в этом его ближайший предшественник – также Гофман. Но Нодье был предрасположен к созданию героя, живущего в двух мирах – дневном (явь) и ночном (сон), – собственным психическим складом. Автор «Феи Хлебных Крошек» был подвержен кошмарам и потому особенно внимательно изучал все истории о вампирах, волках-оборотнях, лунатиках, привидениях и проч., как фольклорные (он имел возможность познакомиться с южнославянским фольклором в бытность свою в Любляне-Лайбахе), так и литературные (баллада Гёте «Коринфская невеста», 1797, поэма Байрона «Гяур», 1813).

С одной стороны, сон у Нодье предстает как фактор благотворный и даже, так сказать, культурообразующий. По Нодье, все откровения свыше, легшие в основу религии и морали, люди получали во сне: «Именно жизнь во сне породила, должно быть, все великие основы социального устройства и навеяла народам те единственные мысли, что сделали их роль в истории возвышенной. Без всемогущего действия силы воображения, средоточие которой – сон, любовь не что иное, как животный инстинкт, а свобода не что иное, как неистовство дикаря».[29] Сон может служить убежищем от печальной яви, приносить счастье (вся любовная жизнь Мишеля протекает во сне).

Но, с другой стороны, сон у Нодье – это почти всегда и что-то страшное, связанное с кошмарными видениями. Революционные казни, увиденные в детстве, оставили свой след. Из произведения в произведение (и, очевидно, из ночи в ночь) повторялся у Нодье жуткий сон: его ведут на плаху. В повести «Смарра» (1821) описание такого сна особенно яркое и поистине уникальное: человек видит во сне свою собственную казнь, а потом его отрубленная голова взлетает над плахой и парит над нею. «Наверх вели четырнадцать ступенек; я поднялся на помост, сел и обвел взором толпу; я хотел отыскать на чьем-нибудь лице дружеское расположение, различить в осторожном, боязливом взгляде, как бы говорящем мне последнее «прости», проблеск надежды или сожаления. ‹…› Немного успокоившись, я подставил шею под остро наточенное, холодное как лед, лезвие сабли, которую занес надо мною служитель смерти. Никогда еще столь сильная дрожь не пробирала человеческое существо; она была пронзительна, словно последний поцелуй, запечатлеваемый горячкой на шее умирающего, остра, словно стальной клинок, всепожирающа, словно расплавленный свинец. Из этого тревожного состояния меня вывело потрясение ужаснейшее: голова моя слетела с плеч… она покатилась, подскакивая, по отвратительному подножию эшафота и, готовая стать достоянием детей, прелестных юных уроженцев Лариссы, обожающих играть головами мертвецов, зацепилась за выступ помоста и яростно впилась в него зубами, которым агония сообщает прочность железа. Оттуда я вновь взглянул на толпу: люди расходились по домам, молчаливые, но довольные. Только что они наблюдали смерть человека ‹…› я с прежним упорством впивался зубами в дерево, напитанное моей свежей кровью, и с облегчением чувствовал, как медленно вырастают на моей искалеченной шее мрачные крыла Смерти. Все летучие мыши, порождения сумрака, ласково уговаривали меня: «Взмахни крылами!..» – и я силился взметнуть неведомыми лохмотьями, едва способными удержать меня в воздухе. Внезапно, однако, успокоительная иллюзия посетила меня. Десять раз ударялся я о гробовые своды той почти безжизненной перепонкой, что влачилась за мною, словно гибкая змея в прибрежном песке; десять раз вновь пытался взлететь, раздвигая влажный туман. Как черен и холоден он был! И как печальны пустынные царства тьмы! Наконец я поднялся на высоту самых высоких зданий и принялся кружить над одиноким помостом, помостом, которому мои умирающие уста успели подарить мимолетную улыбку и прощальный поцелуй».[30]