— Может быть, они не посмеют, — с надеждой сказал Алексид.
— Тогда они затаятся, и мы так и не узнаем, кто это. И, значит, резня начнется не сегодня, а через полгода или через год, когда они вновь соберутся с силами. Понимаешь, юноша? Вот если бы мы могли захватить их всех разом!
— Надо придумать какую-нибудь хитрость, — сказал Конон, — чтобы они сами себя выдали. Я помню одно старинное предание о царе, который знал, что среди его приближенных есть заговорщики, но не знал, кто именно. Он приказал рабу вбежать в пиршественный зал и закричать: «Все открыто!» — а сам по выражению их лиц…
— Да, да, помню, — с досадливым смешком ответил стратег. — Но не хочешь же ты, чтобы мы проделали то же самое в театре? Ведь и Гиппий и его друзья сейчас здесь — его я видел собственными глазами. Но мы не можем наблюдать за выражением тысяч лиц…
— Конечно, нет, почтенный стратег. Я не говорю, что следует пустить в ход именно эту хитрость. Надо придумать что-нибудь более соответствующее обстоятельствам, но, признаюсь, мне нечего не приходит в голову.
— Нашел! — вдруг воскликнул Алексид. — Если Гиппий в театре, значит, он не знает, что я спасся. Магнет, может быть, и послал к нему вестника, но тот не сумеет разыскать его в этой толпе — ему придется ждать конца представления. Но если бы Гиппия все-таки предупредили, что заговор раскрыт, стал бы он и дальше смотреть комедию?
— Вряд ли, — сухо заметил стратег. — Думаю, что он немедленно попробовал бы бежать в Спарту.
— И все заговорщики последовали бы его примеру, — особенно если бы они заметили, что он очень торопится?
— Конечно! Крысы все вместе бегут с тонущей триеры. Но как же мы можем этого достичь? Надо во что бы то ни стало избежать беспорядков в театре. Ведь это же праздник в честь бога Диониса!
— Мы можем предостеречь всех заговорщиков разом и так, что никто, кроме них самих, тебя и других стратегов, не поймет, о чем идет речь.
— Как же это можно сделать, юноша?
Глаза Алексида заблестели.
— С орхестры! Ты поставь стражу у всех выходов, и пусть они хватают каждого, кто попробует уйти с моей комедии. А я сочиню такие строки, что все заговорщики кинутся без оглядки улепетывать к границе.
Когда Главку было приказано в последнюю минуту выучить еще семь строк, он принялся было ворчать, но стратег быстро его образумил. Он будет говорить то, что велит ему младший Алексид, и не изменит ни одного слова. И чтоб никто ничего не знал об этих новых строках до тех пор, пока они не будут произнесены с орхестры!
— Смотри не бормочи их вслух, пока учишь, — предупредил стратег. — Ни с кем о них не советуйся и даже не думай о них. Только произнеси их в положенное время, да так, чтобы их хорошо расслышали даже на самом верху амфитеатра. Речь идет о жизни и смерти. И, если из-за тебя что-нибудь выйдет не так, тебя будут судить за государственную измену, это я тебе обещаю, — закончил он грозно.
«Хорошо, — подумал Алексид, — что Главк уже давно выступает предводителем хора: новичок до смерти перепугался бы непонятных угроз стратега и все перепутал бы». Но актерская гордость Главка была задета, и он с достоинством ответил, что, разумеется, произнесет любые порученные ему строки со всем тщанием и четкостью.
— Ну, смотри же, — сказал стратег и добавил, обращаясь к Алексиду:
— Из-за тебя, милый юноша, мне не придется досматривать представление. Очень жаль. Мне было бы любопытно посмотреть последнюю комедию — никак не могу понять, кто ее сочинил.
Он ушел, чтобы заняться необходимыми приготовлениями. Надо было расставить стражу у выходов из театра, закрыть городские ворота, поставить охрану у всех важнейших зданий и захватить оружие, спрятанное в доме Гиппия. Вторая комедия уже началась, и в его распоряжении было не больше двух часов.
Тем временем Алексид торопливо писал на восковой табличке. Странно, как хорошо он помнит строки, сочиненные в полусне! Правда, они довольно корявы, но зато в них сказано все, что нужно. Заговорщики наверняка поймут из, узнают крючковатый нос Магнета в «кривоклювом коршуне» и сообразят, что все их замыслы раскрыты — и захват государственного оружия, и использование праздничных масок, и тайный склад мечей и кинжалов. Во сне разум способен на странные вещи. Может, Платон был и не таким уж безумцем, когда утверждал, что дух спящего человека бродит по неведомым мирам — сновидениям?
— Вот, бери, Главк, — сказал он, протягивая дощечку корифею. — И никому ее не показывай! Помнишь, что говорил стратег?
— Помню, — угрюмо отозвался предводитель хора.
Кончилась вторая комедия. А затем настал и миг, который Алексид так часто рисовал в своем воображении. Зрители умолкли, и глашатай встал, чтобы объявить последнюю комедию. Голосом, который достигал самых отдаленных рядов амфитеатра, он произнес обычную формулу: «Алексид, сын Леонта, предлагает свою комедию…»
Младший Алексид был, пожалуй, единственным в театре человеком, которому первая половина «Овода» не доставила никакого удовольствия. Впоследствии он даже не мог вспомнить, что, собственно, он видел. Он слишком напряженно ожидал решительной минуты в середине комедии, когда актеры покинут орхестру, а Главк, подойдя к самому ее краю, произнесет речь, обращенную к зрителям. Пока же его раздражало все, что отдаляло эту минуту, — даже взрывы хохота, которые вызывали его шутки, потому что актеры, выжидая, пока зрители немного стихнут, бездействовали.
Чтобы лучше видеть и чтобы не слышать бессвязной болтовни взволнованного дядюшки Живописца, он забрался на высокую площадку, где появляются актеры, изображающие богов, вещающих с неба, и, скорчившись так, чтобы остаться незамеченным, осторожно поглядел вниз. Узкие подмостки были почти целиком скрыты от его взгляда, и он не видел актеров, хотя их звучные голоса доносились до него совершенно отчетливо. Но зато большая круглая орхестра была видна вся, и он мог наблюдать, как Главк и хоревты то застывали, словно статуи, то начинали двигаться в сложном танце. За орхестрой он мог разглядеть первый ряд амфитеатра — удобные кресла, где посредине, на почетном месте, восседал верховный жрец Диониса, а справа и слева от него располагались архонты и другие высокопоставленные лица. Одно из кресел пустовало — кресло стратега, с которым он только что разговаривал. А дальше рядами, восходящими к великолепным храмам Акрополя и к синему весеннему небу над ним, сидели тысячи и тысячи зрителей, загорелых, украшенных венками, в пестрой праздничной одежде.
И где-то на этих переполненных скамьях сидят Гиппий и его сообщники… Алексид сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Напряжение становилось невыносимым.
Наконец-то! Главк приблизился к краю орхестры — кто узнал бы его в этой комической маске и полосатых чулках! Зрители приготовились посмеяться вволю. В этой речи поэт обращался прямо к ним от собственного имени, а не вкладывал ее в уста своих персонажей. Одна за другой острые шутки на злобу дня заставляли ряды зрителей колыхаться, как ржаное поле под ветром. Упоминание о Сократе вызвало взрыв добродушного хохота. А, старик Сократ! Не так уж он и плох… Да он полезнее Афинам, чем многие другие, кого мы могли бы назвать…
Но вот Главк перешел на более серьезный тон. Голос у него был великолепный. Он гремел, заполняя огромную чашу амфитеатра, доносясь до последнего ряда под самым небом. Главк предупреждал зрителей, что Афинам грозит опасность, куда более серьезная, чем поучения философа.
И наконец в мертвой тишине прозвучали заключительные строки: