Разумеется, впервые столкнувшись с «Коммунистическим манифестом», я многому нахожу объяснение; среди этого леса событий, где было очень трудно понять причины феноменов и где все казалось следствием людского зла, людских дефектов, людской извращенности, людской аморальности, ты начинаешь видеть другие факторы, которые уже не зависят от людей, от их морали и от их индивидуальных действий; ты начинаешь понимать человеческое общество, исторический процесс, расслоение, которое видишь каждый день; потому что тебе не надо карты, микроскопа или телескопа, чтобы видеть деление на классы, когда бедняк голодает, в то время как у другого слишком много. И кто мог знать это лучше меня, когда я жил и среди одних, и среди других, и даже отчасти сам, на своей шкуре, узнал и то и другое? Как не понимать того, что ты сам пережил, - положение землевладельца и положение того, у кого нет своей земли, вот этого босоногого крестьянина?
Когда я рассказывал об отце и о Биране, я кое-что упустил. Хотя у моего отца было много земли, он был очень благородным человеком, чрезвычайно благородным. Разумеется, его политические идеи были уже идеями, какие полагалось иметь землевладельцу, идеями собственника, потому что он уже приобрел взгляды собственника и должен был замечать конфликт между его интересами и интересами наемных рабочих; но он был человеком, который никогда не ответил отказом никому, кто приходил к нему с просьбой, кто просил его о помощи. Это очень интересно.
Земли моего отца были окружены землями больших североамериканских латифундий. Он владел обширными пространствами земли, но вокруг них лежали три большие плантации сахарного тростника с заводами, каждая из которых измерялась десятками и десятками тысяч гектаров. Только одна из них имела более ста двадцати тысяч гектаров, а другая – более или менее двухсот тысяч гектаров земли. То была цепь сахарных латифундий. Североамериканцы очень строго распоряжались своими землями, они были неумолимы; хозяева жили не там, а в Нью-Йорке и держали администратора, которому давалась определенная смета на расходы, и он не мог потратить лишнего сентаво.
Когда наступал мертвый сезон, когда кончались сафры, многие отправлялись туда, где жила моя семья. Они приходили к моему отцу и говорили: «У меня такие-то трудности, мы голодаем, нам нужна какая-то помощь, нам нужна какая-то помощь, кредит для лавки», например. Они, обычно не работая у отца, приходили и говорили: «Нам нужна работа, пусть нам дадут работу». Тростник моего отца был самым чистым в республике: в то время как другие прочищали плантации один раз, он организовывал чистку три или четыре раза, чтобы дать этим людям какое-то дело. Не помню, чтобы хоть раз кто-нибудь пришел к отцу с просьбой и отец не нашел бы выхода. Иногда он протестовал, ворчал, жаловался, но всегда проявлял щедрость; это была характерная черта моего отца.
На каникулах меня тоже заставляли работать; подростком меня отправляли в контору, иногда ставили работать в лавке. Я должен был проработать часть каникул – не очень-то добровольно, но у меня не было другого выхода. Мне никогда не забыть этих бедняков, которые приходили за запиской, позволявший им что-то купить в лавке, - босые, оборванные, голодные. Тем не менее, то был оазис по сравнению с жизнью рабочих в американских латифундиях во время мертвого сезона.
Когда я начинаю проникаться революционными идеями и сталкиваюсь
с марксистской литературой, к этому времени я уже видел вблизи контрасты между богатством и бедностью, между семьей, владевшей обширными землями, и теми, у кого
не было абсолютно ничего. Разве мне надо было объяснять деление общества на классы, эксплуатацию человека человеком, если я видел это собственными глазами и даже в некоторой степени испытал на себе?
Если в тебе есть черты бунтаря, если у тебя есть определенные этические нормы и ты обнаруживаешь идеи, которые тебе все проясняют – как те, что помогли понять мне мир и общество, в котором я жил, которое видел вокруг, - как не ощутить воздействия настоящего политического откровения? Эта литература глубоко привлекла меня, я почувствовал, что она меня по-настоящему покорила. Если Улисса заворожило пение сирены, меня заворожили неоспоримые истины марксистской литературы. Я сразу же воспринимаю все, начинаю понимать, начинаю видеть; позже я отмечал, что то же самое происходило со многими другими соотечественниками: многих товарищей, которые не имели даже представления об этих вопросах, но были честными людьми и жаждали положить конец несправедливостям в нашей стране, достаточно было познакомить всего лишь с несколькими элементами марксистской теории, и результат был совершенно