Он не в первый раз спрашивает. Она то слишком занята, то слишком устала. Может, на следующей неделе. Разве ему больше нечего рисовать?
– Сейчас?
Он встает, протягивает руку:
– Давай хотя бы начнем. Отыщем позу. В новом кресле?
Она убирает шитье в стоящую на полу корзинку.
– Хорошо. Но я очень устала. И я не стану сидеть в кресле без дела. Или у себя за столом, или нигде.
Это уже что-то. Потом, когда она привыкнет к самой идее позирования, к его взгляду и разделяющему их холсту, он всегда сможет уговорить ее пересесть. Он поднимается вслед за ней на второй этаж, где по углам прячется тьма.
– Но ты надень платье, – говорит он. – Пожалуйста. Свадебное платье.
– Уже поздно, Альфред. У меня был тяжелый день. Надену в следующий раз.
Он зажигает для нее свечу, встает на колени, чтобы расправить юбки.
– Ты и с натурщицами себя так ведешь? Поправляешь им одежду?
Она знает, что его натурщицы не всегда одеты. Знала с того самого дня, когда встретила его в галерее, где мама говорила о ничем не скованных женских формах, свободных от китового уса и стальных пластин.
– Так же, как и Вермеер, несомненно, раскладывал цветы и фрукты.
– Значит, они для тебя – цветы и фрукты? И Шарлотта?
Шарлотта родила на прошлой неделе и позировала до самого конца.
– Когда они позируют мне, я вижу только линии фигур и света, цвета и формы. Ты же знаешь.
Да. Он не ищет красивых лиц и изящных рук, ему нужен яркий контраст, «интересный угол». Он не смотрит на них так, как на нее. Он встает, делает шаг назад.
– Вот так и сиди. Сиди и не двигайся.
Это напомнило ей классную комнату. Мы так ерзаем, Элизабет, когда отвлекаемся на свое низменное тело. Ты думаешь о своих волосах, о заусенце на пальце, о застежках лифа, а когда наш разум занят подобными вещами, он закрыт для света и благодати. Тебе нужно приучиться думать о вещах более возвышенных. Мама сшила парусиновые варежки и надевала их Мэри, чтобы отучить ее накручивать пряди волос на указательный палец.
Она держит голову неподвижно.
– Ты не против, если я буду писать? Какой смысл мне сидеть за столом, если нельзя работать.
Он уже рисует.
– Посиди тихонько хотя бы один вечер. Потом будешь писать.
Ей нужно написать учредителям, всем двадцати двум, попросить еще денег, потому что женщины просили ее купить для клуба буквари и письменные принадлежности. Ей нужно переписать протокол последнего собрания. Ей нужно, вспоминает она, закончить подсчет домашних расходов, потому что Альфред в пятницу захочет на них взглянуть. Он хмурится, похоже, из-за ее талии. Что ж, неудивительно. Она борется с зевотой. Ей в жизни так не хотелось спать. Если вдруг во второй половине дня она оказывается дома, ей приходится гулять по саду, чтобы не уснуть, писать и шить стоя.
Он перестал рисовать. Он ждал, что ей будет не по себе, думал изобразить ее замешательство. Он знает, что, позируя ему, она признает свое поражение, – она ведь не его натурщица, которая делает свою работу, не заказчица двух нарисованных им портретов, которой хочется увидеть себя его глазами, она позирует ему, потому что он ее муж и он этого потребовал.
Ему хочется написать ее поражение. Но тут что-то еще, в линиях ее подбородка, в том, как она глядит на страницы, на которых он велел ей ничего не писать, не только покорность, но и тревога. Печальный секрет.
– Элизабет, ты хорошо себя чувствуешь?
Она поворачивается к нему, глядит прямо в глаза.
– Хорошо, спасибо. Но мне бы хотелось поскорее лечь спать. Когда ты закончишь.
На то, чтобы закончить, уйдет несколько недель, думает он. И тогда он уже будет знать о том, чего она ему не говорит.
Глава 2
«Спящая Дженни»
Альфред Моберли, 1857
Холст, масло, 58 × 64
Подписана, датирована ʼ57
Провенанс: семья Моберли, передана в дар Фалмутскому политехническому институту Алетейей Моберли Кавендиш в 1898 г.
Одна туфля соскользнула и лежит на ковре, черное пятно на фоне размытой геометрии синего и зеленого. Другая свисает с ноги, вот-вот свалится, половинка ее тени – под креслом. Справа сквозь ситцевые занавески пробивается солнечный свет, позади нее на стене расплывчатое пятно цветка. Тело Дженни – темно-синяя дуга, потому что она свернулась в кресле, перекинув ноги через подлокотник, пристроив голову на другом. Темные волосы убраны назад, но отдельные пряди сползают по бледному лицу и шее, отчего создается впечатление, что у картины есть черно-белый центр, постепенно растворяющийся в цветном круговороте обоев и персидского ковра по краям холста. Загорелая рука свисает с кресла, ладонь перевязана белой тряпицей. Она спит – глаза закрыты, да и кто намеренно уляжется в такую позу, но лежать ей явно неудобно, словно ее швырнули в это кресло или будто она пытается выспаться в железнодорожном вагоне.