— Знаешь, я так устала от внимания мужчин, если честно. Это, конечно, нескромно звучит, Ань, но это правда. Мне это неинтересно совершенно. Для меня сейчас главное — дом, ребенок. А мужики… Да ну их, одинаковые они все.
Она покачала головой, поправила выбившуюся из зализанной гладкой прически прядь.
— У нас часто всякие солидные люди бывают — журнал все-таки. Ну там с рекламой кому помочь, пару словечек черкнуть. И вот так неприятно это, знаешь — попросит о чем, а у самого глазки загораются при виде женщины симпатичной. — Она споткнулась на этом слове, словно хотела сказать что-то большее, но застеснялась. — Сразу в ресторан зовет, достаток свой показать, начинает деньгами швыряться, оркестру песни заказывает, а они для него играют. Унизительно — смотреть противно. У самого дети, семья, а он развлекается. А я так не могу. Для меня чувство — это как гроза. С громом и молнией, и чтобы слезы градом, а потом радуга. А иначе мне неинтересно.
Она улыбалась, как будто говоря: «Вот такая я дура. Лет много, а дура». А я кивала, словно прекрасно понимая все и разделяя ее чувства. Как будто и сама считала, что любовь только тогда любовь, когда от страстей звенит в ушах.
— Но… Ведь у вас с Вадимом так и было, насколько я знаю. — Я льстила ей, конечно. Вадим не похож был на человека, способного восторгаться радугой.
— Да. — Она обрадовалась, был ведь еще повод посочинять. — Мы такие письма друг другу писали! Он такие мне цветы дарил! Он, конечно, обожал меня. Но… Не сложилось вот, видишь. Ну, может, ты его сделаешь счастливым. Ты миленькая такая, молоденькая, характер, наверное, мягкий. А у Меня вот твердый — я как баран упрусь и буду стоять на своем, а он этого не любит.
Она засмеялась, хрипло как-то, невесело. И посмотрела в опустевшую кофейную чашку.
— Мне, наверное, одной лучше всего жить. Столько мужиков всегда вокруг было, а ни один не тронул душу. Меня и воровали даже, азербайджанцы в институте, в ковре, представляешь? Я такая девочка-ромашка была, а один из них, самый бесшабашный, решил на мне жениться. Обычай у них такой, слышала? Невесту красть и выкуп за нее требовать. И украл, представляешь? Письмо ректору написал: «Прошу разрешить жениться…» Много чего было…
Ее глаза сверкали темными звездами. И непонятно, чего в них было больше — тоски по ушедшей молодости или радости, что есть что вспоминать.
— Конечно, Марина. Такую красотку как не украсть. Надеюсь, ректор тебя спас?
— Да я сама вырвалась, сбежала. А перед этим еще пощечин им надавала — чтобы знали, как руки распускать. Так я его и запомнила, жениха неудавшегося — с красной щекой и отрытым ртом. Ох, не ожидал он такого…
Я улыбнулась, пытаясь придать лицу восторженное выражение.
— Да… Это я к тому, что всегда мужики вокруг крутились, а так ни один и не нашелся, кто рядом бы мог по жизни идти. Вадим вот человек понимающий, да я тогда молодая была, глупая. Но это все в прошлом, ты не думай.
Это она мне сказала, чтобы я не ревновала. Как будто у меня мог быть повод. Мне немного жалко ее было, это вот ощущение утраченного так и сочилось из всех ее пор. А ей так хотелось, чтобы я этого не заметила. Ей так хотелось произвести впечатление человека счастливого, довольного тем, что он имеет, счастливого в своем возрасте, в своем теле. Радующегося, что у него есть ребенок, работа, любимая мама, квартира, собака. И не расстраивающегося от того, что нет никого рядом, — но и не оставляющего надежды, что этот кто-то обязательно появится.
— Я теперь всю себя посвящаю ребенку. Я ведь мать. А это совершенно особое состояние. Ты вот не знаешь пока, а я… Я как только родила, сказала себе — ты счастливая женщина! У тебя сын есть! Вот он, смысл жизни. Так прям лежала в палате, брюхо рассеченное, и вслух себя спрашиваю — чего ж ты, дура, искала? Ребенок, сын, — чего еще надо женщине? И я такая счастливая сейчас, такая спокойная. Ничего мне не надо больше. Ни денег, ни ресторанов, ни мужчин — наелась я всего. — Она провела ладонью по горлу, эмоционально, даже как-то злорадно. Словно сама себя пыталась убедить.
— Это, наверное, тяжело? — Я смотрела на нее уважительно. И она начала что-то говорить о ребенке, я уже толком не слушала.
Я думала о том, что Вадим был прав, говоря, что она человек, живущий прошлым. Потому что все, что у нее было сейчас, — это серая и беспросветная тоска, детский плач по утрам, холодная постель ночью. И все больше морщин должно было появляться у глаз, которые не смеются, а плачут много, потому что только наедине с собой она может признать, как ей тоскливо. И вспоминать и вспоминать, какой красивой была когда-то, как нравилась мужчинам и как все это прошло мимо, проехала яркая платформа — вроде тех, что заполняют цветастый Рио-де-Жанейро во время бразильского фестиваля, — на которой пели, плясали, занимались сексом, смеялись и пили. На которой никто не ждал эфемерного завтра, а жил сегодняшним днем, и никто ни о чем не жалел.