И вот она была все время рядом, эта платформа на колесах, надо было только решиться и поставить ногу на ступеньку, а там уже подтянули бы, помогли залезть. Но она говорила себе, что пока рано, потом, не сейчас, и теперь могла лишь стоять и смотреть, как растворяются разноцветные огни и выстреливают, затихая, хлопушки. И все это размывается мелким дождем или слезами, заполнившими глаза.
Мне грустно было немного, но сквозь эту грусть просачивалась надежда. Потому что мне казалось, что теперь она понимает, как много упустила, и готова на что угодно, лишь бы это упущенное вернуть. И зажить так, как хотела всегда — весело, бесшабашно, гедонистски. Наплевав на условности, на то, что пить вредно, на то, что ложиться спать надо в двенадцать ночи, на то, что нельзя курить на голодный желудок. И пришла пора получать удовольствие от еды, вина, секса, прогулок. От того, что можно потратить деньги и купить себе цветы, или новые духи, или дорогую косметику, что-то еще — совсем не полезное в хозяйстве. Что можно отдать ребенка бабушке не на день, а на неделю, и не звонить ей каждые полчаса. Что можно рискнуть и пойти на свидание с незнакомцем.
Что можно заняться любовью с молодой приятной девушкой. Новой женой бывшего мужа. Такой хорошенькой и восторженной, и говорящей так много комплиментов. Которая может вернуть ощущение безвозвратно ушедшей молодости…
Она говорила про сына, а потом опять коснулась мужчин, их несерьезности, их непорядочности. Того, что им всегда надо одного и что все они воспринимают женщину как медовую коврижку — которую можно съесть и забыть про нее. Видимо, это чья-то была фраза, и она ее повторяла, и сокрушалась и возмущалась, рассказывая про свою знакомую, совсем недавно брошенную мужем ради какой-то малолетки. А потом вдруг сказала, что могла бы связать свою жизнь с простым порядочным человеком, желательно импотентом — чтобы ничего ему не надо было, только поговорить по душам.
— Тебе не нравится секс? — Я смотрела на нее неверяще. — Глупый вопрос, конечно, я понимаю. Спрашивать об этом у красивой молодой женщины…
— Я, ты знаешь, равнодушна. Совершенно мне этого не надо. Ну что в этом, Ань?
Я широко раскрыла глаза. Думая о том, что если у меня выпадут линзы, это, конечно, будет эффектно, такая вот высшая степень удивления. И надеясь, что она не видит неискренности — голубой, непроницаемой, как мягкие кусочки материала, прилипшие к моим зрачкам.
Она, разумеется, ничего не видела. Она слышала только себя и наблюдала искоса за своим отражением в дальнем зеркале, висящем в конце длинного и темного, как туннель, коридора.
— Да-да. Ты удивлена, конечно… Многие удивляются, когда я им прямо говорю. Мне это во вред даже. Я вот этой вот правдой только притягиваю к себе — мужик услышал и захотел сразу проверить, не кокетничаю ли. Многие так обломались.
Я втайне завидовала ей. Ей было так хорошо сейчас. Беззастенчивое, или, наоборот, застенчивое, вранье доставляло ей сейчас действительное удовольствие, она парила на нем, как на цеппелине. В нем было все — как в печально знаменитом «Гинденбурге», разбившемся в первый же полет. Но оно, ее вранье, было безопаснее, потому что летало только в ее воображении, и даже если бы взорвалось там, хуже от этого никому бы не стало. Она бы надула для себя новый цеппелин.
— Ты знаешь, я и вправду ото всего устала. Мой второй муж… — Она так это произнесла, словно их было по крайней мере семь. Я бы не удивилась, если бы она с усмешкой добавила: «Не помню его имени…» — Мой второй муж был очень серьезным человеком. Солидными делами занимался… Ну, не буду говорить какими. Разными, в общем. Я и на машине поездила крутой, спортивной, забыла, как называется…
Ее взгляд метался от окна к плите, оттуда на мойку. Не соприкасаясь намеренно с моим. Она по-детски обманывала меня, и я бы рассмеялась про себя, если бы это было смешно. Но не было ничего комичного в ее поведении — одна грусть, и усталость, и желание если не прожить такую вот жизнь, так хоть придумать и рассказать кому-то, кто поверит. Я всем видом показывала, что верю.