Я нравилась ей, вполне очевидно нравилась. Ей было со мной легко, и все ее мысли были направлены на то, чтобы я поверила в ее рассказы. И то, что я жила с ее бывшим мужем, ее, похоже, не трогало. И то, что я была моложе и красивее. Я уверена была, что, посмотрев на мое строгое, очень дорогое платье, на мои волосы, которые я подкрашивала в салоне каждые две недели, на идеально четкий контур губ — заслугу диоровской косметики, она все равно решила, что лучше выглядит. Что она только расцвела с годами — как немного неловко, в силу первого впечатления от ее вялых щек и выцветших волос, ей польстил Вадим. Она редко слышала комплименты — это было понятно по тому, как она начинала сиять, — и из-за этого верила им.
Я нравилась ей. Во мне были спокойствие и сытость, и беззаботность, и легкость — а в ней такое если и имелось когда-то, то высохло давно, потрескалось, как обветривается в мороз не накрашенный помадой рот. Но ее это не смущало, имело значение совсем другое. Именно то, что я ее слушала, я смотрела на нее с восхищением, я восторгалась ее ребенком, который был, если честно, отвратителен — лупоглаз, большеголов и лыс. Я заметила, что ей подходит ее запах, старомодный, забытый миром и модой «Клима». И что у нее «потрясающей глубины глаза, как у Сикстинской мадонны». Что заколка, пусть и пластмассовая, но оригинальной формы — наверное, от Живанши?..
У нее был слушатель. Впечатленный, пораженный ею. Она не могла смотреть мне в глаза, зато могла говорить.
Я слушала ее, смотрела на прозрачные, нарисованные ею в воздухе особняки, машины, толпы мужчин в смокингах белых, и вдруг вспомнила свою давнюю, школьную еще подругу. Взбалмошную, нервную, изможденную девицу, которой ужасно хотелось любви. Большой и сильной любви, и именно в восьмом классе. И конечно, на всю жизнь. Любовь не приходила — даже неприхотливых и уже вполне половозрелых одноклассников отталкивали ее острые коленки и икающий смех. И она стала играть в эту любовь, делая ее достоянием общественности, вынося свою амебистую, несформированную душу на всеобщий суд.
Она писала себе письма и отправляла с соседней со школой почты, она искренне рыдала над ними в раздевалке, уже не сомневаясь, что все написанное в них — правда. Захлебываясь, она рассказывала всем о влюбленном в нее старшекласснике из другого района, влюбленном безнадежно, вскрывающем вены, спасаемом, отлеживающемся в больнице. Опять вскрывающем, вешающемся, опять безрезультатно, конечно, — легенде нельзя было умирать. Демонстрация кровавых писем — странным образом совпадающих с ее менструациями и освобождением от физкультуры — проходила перед женской половиной класса, открывающей в изумлении рты. Такие чувства вызывали зависть и вселяли комплекс неполноценности в самых привлекательных девочек. Даже в меня, догадывающейся обо всем и не ошибавшейся.
Когда она сочинила первый свой стих, посвященный себе, я едва могла сдерживать восхищение — лично мне было бы просто лень заниматься такими вещами. Она и цветы себе дарила — подкидывала, точнее. Могла сидеть специально около окна, изображая на лице волнение, и отпрашиваться с урока, словно увидела что-то или кого-то. Кого-то очень важного, Его. Выбегать стремительно, зажимая в смятении рот. Возвращаться с багровыми щеками — натертыми, видимо, снегом — и с опущенными на зажатые в руках роскошные розы глазами, полными лживых слез.
Ее бесконечный спектакль поражал всех, и все думали — кто невесело, кто мстительно, — что после такого сильного чувства, такого красивого романа вряд ли что-то может быть еще в ее жизни. Так и случилось — больше и не было ничего. Встретив ее как-то уже после окончания школы, я поняла, что она и сейчас сочиняет стихи и оставляет на автоответчике слова любви, сказанные самой себе. Басом и через воротник искусственной шубы, в автомате около метро.
…Я смотрела на бедно, если быть честной, именно бедно обставленную кухню. На старомодный двухкассетник с отломанной крышечкой — в том месте, куда вставляется кассета. На эту выпавшую кассету с надписью кривой, карандашной — «Одесса-мама». На немодные прибалтийские чашки и тарелки, слишком грубые, чтобы считаться оригинальными в наше от-кутюрное время. На коричневые громоздкие полки, на обшарпанные стулья, заусеничные косяки. На вазочку с карамельками — в которую смеха ради затесалась одна круглая конфетка «Моцарт». Видимо, ежедневная и единственная еда бывшей жены преуспевающего бизнесмена. Или авторитетного бандита — я так и не поняла толком. Но кого-то непростого, ох какого непростого. Ее глаза блестели, на лице застыло выражение эйфории.