Я ответил, что моя пенсия заслужена кровью, король не вправе ее у меня отобрать, но у нее уже готов был новый вопрос:
“И ты, республиканец, берешь деньги у короля?”
“Это деньги от налогов, которые платит ему народ, – оправдался я. – Я помогаю грекам, а французский народ сочувствует греческому в его борьбе за свободу”.
“Не настолько, чтобы содержать тебя, – парировала она. – Греки правильно делают, что не доверяют тебе ими командовать. Плохой любовник не может быть хорошим офицером”.
Я смолчал, понимая, что последние слова адресованы не мне, как не ко мне обращено было ее восклицание “я хочу жить”. Ей важны не мои отношения с королем и греками, а ее – с покойным мужем. Унижая меня, она выслуживалась перед ним, чтобы его ревнивый дух удовлетворился этой жертвой и оставил ее в покое.
У меня был единственный способ освободить Сюзи от власти мертвеца – возродить в ней то чувство, с каким она сюда прибыла.
“Я родился во Франции, бывал в Североамериканских Штатах, в Англии, в Испании, в России, – начал я издалека. – На моей родине есть равенство перед законом, но нет ни свободы, ни братства. Англия – свободная страна, но братство и равенство в ней отсутствуют. В Америке соблюдаются два из трех этих великих принципов – о братстве там не может быть и речи, а в России только оно и есть. В Испании нет ни того, ни другого, ни третьего”.
Я наполнил бокалы и закончил: “Греческая республика воплотит в жизнь все три. Приезжай через несколько лет, убедишься сама”.
Сюзи жевала апельсин и смотрела в окно. Мне с трудом удалось поймать ее взгляд.
“Ни о чем не жалей”, – сказал я и протянул ей бокал с игравшим на солнце вином.
“Уходи”, – не притрагиваясь к нему, попросила она.
Повторять дважды ей не пришлось. Я поставил на стол предназначенный для нее бокал, осушил свой, поклонился и вышел. Больше мы не виделись. Мои записки с просьбой о встрече остались без ответа. Через четыре дня гидриотский корабль увез ее в Англию.
Я смотрел ему вслед, пока он не скрылся за фортом Бурдзи, построенном венецианцами на острове у входа в бухту, и чувствовал ноющий от холода зуб, сырость в прохудившемся сапоге, изжогу от осточертевшего мне жареного гороха, а поверх этих сугубо телесных ощущений – безмерное одиночество. Будь у меня возможность вернуться во Францию, я уехал бы отсюда еще летом. “Тебе просто некуда податься, вот почему ты здесь”, – однажды сказала мне Сюзи. Она быстро научилась ковырять мои язвы.
Наступила настоящая осень. Запах гниющих водорослей напомнил о том, что всему своя пора, эта женщина никогда не будет такой, как в ту ночь, когда голая, с еще влажным мехом в низу живота, продекламировала: “О прекрасная Греция, плачевный осколок древней славы! Тебя нет, но ты бессмертна…”
В тот же день мне на квартиру принесли запечатанный пакет из гостиницы. Посыльный сказал, что вчера Сюзи отдала его хозяину, велев доставить адресату не раньше, чем корабль выйдет из гавани. Внутри я обнаружил клок ее лобковых волос, перепачканных засохшей менструальной кровью.
И всё!
Ни прощального письма, ни записки хотя бы с парой пустых фраз. Лишь отхваченные ножницами слипшиеся волосы – память о ее черном сердце между ног. К ним не прилагалось ни слова, но я без труда разгадал заключенный в ее послании смысл. Бессловесное, как письмо скифов царю Дарию, оно содержало два слоя значений, поверхностный и более глубокий. В первом Сюзи извещала меня, что наша любовь не дала плода, ее чрево пусто, во втором – что я во всех отношениях бесплоден, и не только она сама, но и Греция после встречи со мной останется такой же, как была.
Узник
Беда, батюшка Матвей Максимович!
Наутро после Покрова арестовали Григория Максимовича. Только он с постели встал, еще и не завтракал, пришли исправник Платонов с приказчиком Рябовым, с ними четверо горных солдат и поручик Перевозчиков. Ночью дождь лил, улицу развезло, а они сапог не обтирают, всей гурьбой идут прямо в дом. Григорию Максимовичу не то что чаю попить, прилично одеться не дали. По грязи, по холоду увели в одной рубахе, босого. Я его сапоги схватила, кинулась за ним с сапогами. Куда там! Венька Рябов меня в грудь толкнул, едва не упала. Как ему уличные псы детородную часть отгрызли, сам стал хуже собаки.
Вечером прислали его за платьем Григория Максимовича, но он военного мундира не взял, взял статский сюртук, панталоны, сапоги, белья смену и больше ничего. Сколько ни упрашивала, ни носков шерстяных взять не захотел, ни штанов кожаных, ни кацавейку на овчине, ни тюбетейку тафтяную, которую вы Григорию Максимовичу прислали. Рябов ее покачал на ладони, вернул мне и лыбится: “Тяжело, не унесу”. А весу в ней как в сухом птичьем гнезде. Когда Григорий Максимович ею покрывался, всегда поминал вашу с ним братскую любовь.