По совету Сигова я оставил эту выходку без последствий, но попросил его письменно подтвердить, что он отказывается говорить со мной о своем деле, и указать причину отказа.
Он взял перо, бумагу и написал вверху: “С майором Чихачевым о моем деле говорить отказываюсь, так как он не предъявил мне полномочий от графа Аракчеева”.
Открыл лежавшую на столе печатную коробочку, потыкал в нее перстнем с печаткой из зеленоватого камня, который я давно заприметил у него на пальце, и приложил к листу. На бумаге оттиснулся овал с заключенными в нем начальными буквами его имян – Г и М. Они были разделены точкой, но вторая точка почему-то отсутствовала. То ли стерлась, то ли ее там и не было.
Видя, что он успокоился, я предложил ему хоть иносказательно намекнуть, к чему относится его тайна. Эта моя просьба также была исполнена. Мосцепанов что-то приписал внизу и опять подал мне лист.
“Баснословный Змей Горыныч, – прочел я с нарастающим изумлением, – из ноздрей пускал дым, из пасти – пламя, а будучи убит, изливал из себя черную кровь, которой не принимала земля. Тайну сего имею открыть его императорскому величеству через его светлость графа Аракчеева”.
В здравом уме такое не напишешь.
Ясно было, что огнедышащий змей из нянькиных сказок – аллегория, но я не мог увязать его ни с крестом и полумесяцем, ни тем более с победой первого над вторым.
“Превосходно”, – кивнул я, делая вид, что написанное не вызывает у меня вопросов, но Мосцепанов в это не поверил.
“Относится к нашей помощи грекам”, – снизошел он к моей недогадливости, однако от дальнейших пояснений уклонился.
С полминуты мы молча смотрели друг на друга. Ему первому надоели эти гляделки, он подошел к открытому окну и сказал кому-то, стоявшему на улице: “Ступай домой! Я скоро”.
Выглянув из другого окна, я увидел внизу молодую мещанку с татарскими глазами и длинным носом. Никем иным, кроме как сожительницей Мосцепанова, Натальей Бажиной, она быть не могла. Ее имя я знал из полученной от Криднера копии его письма Аракчееву. Она не показалась мне привлекательной, но ее порывистое движение навстречу этому плешивому ябеднику было на редкость грациозно. Грацию невозможно выразить словами. Это качество – единственное, кажется, из наших природных свойств – связано как с душой, так и с телом. Оно входит в состав женской прелести, а нередко к ней одной и сводится. Глядя на длинноносую молодку под окном, я подумал, что если действительно о мужчине нужно судить по женщине, которая его любит, то Мосцепанов вовсе не так безумен, как хочет показаться.
Я посчитал наш разговор оконченным, но он, дождавшись, пока я приведу Сигова, при нем пожаловался мне, что тот препятствует ему в переписке с графом Демидовым: якобы в Петербурге, в главной конторе демидовских заводов, его письма к Демидову во Флоренцию распечатывают и дальше не пропускают. Так, дескать, было и с письмом о непорядках в училищном пансионе: там кашу варят в старом медном котле, каша из него выходит синяя от купороса, а если ученик что-нибудь неверно напишет или начертит и захочет это стереть, для исправления ошибок в других училищах есть гумэластик, а тут куском булки стирают. Иной мальчик ее съест, и ничего уже не сотрешь. Зимой многим на улицу не в чем выйти – ни треухов нет, ни валяных сапог, ни платков нашейных. От этого происходит ущерб здоровью и потеря охоты к ученью.
Сигов слушал с невозмутимым лицом. Полагаю, ему было что возразить, и раньше он возражал, но надоело. Между тем, Мосцепанов с училища перескочил на воспитательный дом для незаконнорожденных младенцев, где они будто бы сотнями мрут от голода и дурного присмотра. Начал сыпать цифрами, что-то на что-то перемножал, плюсовал, минусовал, в результате вышло, что к настоящему моменту воспитанников должно быть столько-то, а если стольких налицо нету, значит, разница – мертвые.
Во время этой речи в кабинет вошел знакомый мне по прежним приездам приказчик Рябов и встал около двери. Ждал, очевидно, когда Сигов прикажет ему выставить скандалиста в коридор.
При его появлении Мосцепанов шумно втянул ноздрями воздух, сморщился и, зажав нос двумя пальцами, гнусаво сказал: “Фу-у! Велите ему выйти вон. У него от сапог воняет”.
“Чем воняет?” – оскорбился Рябов.
“Тем, – объяснил ему Мосцепанов, – что ты из себя изливаешь через то, что тебе собаки ополовинили. У тебя дальше сапог не льется”.
Я окончательно перестал что-либо понимать.
Рябов рванулся к обидчику, но Сигов, показывая мне свое долготерпение, выслал его из кабинета. Мосцепанов победно поглядел ему вслед, после чего вернулся к подкидышам, сравнив их с греческими младенцами на Хиосе, которых вырезали янычары Кара-Али, а Сигова – с самим этим злодейским пашой, и до того договорился, что велел ему брать пример не с кого-нибудь, а с Наполеона Бонапарта: тот якобы при московском пожаре приставил к Воспитательному дому солдатский караул, дабы уберечь его от огня и разграбления.