Затем я отправился в галерею Мориса Лурье. Там заседала культурная секция. Должен был выступать Рувим Ковригин. Помнится, Ковригин не хотел участвовать в симпозиуме. Однако передумал.
Еще в дверях меня предупредили:
– Главное – не обижайте Ковригина.
– Почему же я должен его обижать?
– Вы можете разгорячиться и обидеть Ковригина. Не делайте этого.
– Почему же я должен разгорячиться?
– Потому что Ковригин сам вас обидит. А вы, не дай Господь, разгорячитесь и обидите его. Так вот, не делайте этого.
– Почему же Ковригин должен меня обидеть?
– Потому что Ковригин всех обижает. Вы не исключение. В общем, не реагируйте, Ковригин страшно ранимый и болезненно чуткий,
– Может, я тоже страшно ранимый?
– Ковригин – особенно. Не обижайте его. Даже если Ковригин покроет вас матом. Это у него от застенчивости…
Началось заседание. Слово взял Ковригин. И сразу же оскорбил всех западных славистов. Он сказал:
– Я пишу не для славистов. Я пишу для нормальных людей…
Затем Ковригин оскорбил целый город. Он сказал:
– Иосиф Бродский хоть и ленинградец, но талантливый поэт…
И наконец Ковригин оскорбил меня. Он сказал:
– Среди нас присутствуют беспринципные журналисты. Кто там поближе, выведите этого господина. Иначе я сам за него возьмусь!
Я сказал в ответ:
– Рискни.
На меня замахали руками:
– Не реагируйте! Не обижайте Ковригина! Сидите тихо! А еще лучше – выйдите из зала… Один Панаев заступился:
– Рувим должен принести извинения. Только пусть извинится как следует. А то я знаю Руню. Руня извиняется следующим образом: «Прости, мой дорогой, но все же ты – говно!»
Потом состоялась дискуссия. Каждому участнику было предоставлено семь минут. Наступила очередь Ковригина, Свою речь он посвятил творчеству Эдуарда Лимонова. Семь минут Ковригин обвинял Лимонова в хулиганстве, порнографии и забвении русских гуманистических традиций. Наконец ему сказали:
– Время истекло.
– Я еще не закончил,
Тут вмешался аморальный Лимонов:
– В постели можете долго не кончать, Рувим Исаевич. А тут извольте следовать регламенту.
Все закричали:
– Не обижайте Ковригина! Он такой ранимый!
– Время истекло, – повторил модератор,
Ковригин не уходил.
Тогда Лимонов обратился к модератору:
– Мне тоже полагается время?
– Естественно. Семь минут.
– Могу я предоставить это время Рувиму Ковригину?
– Это ваше право.
И Ковригин еще семь минут проклинал Лимонова. Причем теперь уже за его счет.
К шести я был в гостинице. Переоделся. Выпил чаю, который заказал по телефону.
Перспективы были неопределенные. Панаев звал к своим однополчанам в Глемп. Официально всех нас пригласили к заместительнице мэра. Были даже разговоры о поездке в Голливуд.
Можно было отправиться в ресторан с тем же Лимоновым. А еще лучше – одному. В расчете на какое-то сентиментальное происшествие. На какую-то романтическую случайность…
Допустим, захожу. Напротив двери веселится голливудская компания. Завидев меня, полуодетая Джулия Эндрюс восклицает:
– Шапки долой, господа! Перед вами – гений!..
Есть и другой вариант. Иду по улице. Хулиганы избивают старика. Припомнив уроки тренера Гафиа-тулина, я делаю шаг вперед. Хулиганы в нокдауне. Старик произносит:
– Моя фамилия Гетти. Чем я могу отблагодарить вас? Что вы думаете о парочке нефтяных скважин?..
И так далее. А ведь я, формально рассуждая, интеллектуал. Так почему же мои грезы столь убоги? Чего я жду каждый раз, оказываясь в незнакомом месте?
Хотя, если разобраться, я ведь пересек континент.
Оставил позади четыре тысячи километров. Неужели все это лишь для того, чтобы поругаться с Ковригиным?
Глупо чего-то ждать. Однако еще глупее валяться на диване с последней книжкой Армалинского.
Вдруг я заметил, что у меня трясутся руки. Причем не дрожат, а именно трясутся. До звона чайной ложечки в стакане.
Что со мной каждый раз происходит в незнакомом городе?
И тут в дверь постучали.
– Войдите, – говорю, – кам ин!
Обратным зрением я видел каждую мелочь. Отметил и запомнил десятки красноречивых симптомов будущего происшествия. Долгий неубывающий рев амбулаторной сирены. Прерывистое гудение холодильника. Бледно-голубое лишнее "А" в светящейся рекламе «Перл» («Pearl»). Надувшиеся в безветренный день оконные занавески. Странный запах болотной тины, напоминающий о пионерском детстве в Юкках. Горький вкус не по-американски добросовестно заваренного чая. Все предвещало что-то неожиданное.
Я только не знаю, как они взаимосвязаны – происшествие и беспокойство. То ли беспокойство – симптом происшествия? То ли само происшествие есть результат беспокойства?..
В общем, я ждал, что произойдет какая-то неожиданность. Недаром я испытывал чувство страха. Недаром у меня было ощущение тревоги. Не случайно я остался в гостинице. Явно чего-то ждал. И вот дождался…
На пороге стояла моя жена. Вернее, бывшая жена. И даже не жена, а – как бы лучше выразиться – первая любовь.
Короче, я увидел Таську в невообразимом желтом одеянии.
Но это – длинная история…
В августе шестидесятого года я поступил на филфак. У меня не было тогда влечения к литературе. Однако точные науки представлялись мне еще более чуждыми. Среди «неточных», я уверен, первое место занимает филология. Так что я превратился в гуманитария. Тем более, что мне как спортсмену полагались определенные льготы.
В университете я быстро ощутил себя чужим. Студенты без конца распространялись о вещах, не интересовавших меня. Любой из них мог разгорячиться безо всякого повода. Помню, как Лева Баранов, вялый юноша из Тихвина, ударил ногой аспиранта Рыленко, осмелившегося заявить, что Достоевский сродни экспрессионизму.
К преподавателям я относился с любопытством, но без должного уважения. Вряд ли кто-то из них меня запомнил. Хотя однажды латинист Бобович спросил перед началом занятий:
– А где Далматов?