Глава I
Теплым весенним утром 1200 года отряд всадников, блестящее вооружение и богатая экипировка которых покрылись пылью за время продолжительного пути, медленно поднимался на знаменитую гору Дор в Оверни.
Яркий блеск солнца, отражавшийся от шлемов, живописный пейзаж, многочисленные неровности дороги, то нырявшей в бездну оврага, то взбиравшейся на отвесные скалы – все помогало придать этой кавалькаде воинственный и живописный вид.
Оруженосец на крепкой лошади ехал в качестве дозорного на сто шагов впереди отряда. Эту предосторожность делали необходимой небезопасность дорог и многочисленные шайки разбойников.
Оруженосец был человек высокий и сильный, со смуглым цветом лица, с резкими чертами; черные живые глаза скрывались под густыми бровями. Зоркий взгляд, вечно настороженный, не упускавший ни малейшего возвышения на дороге, даже самого крошечного кустика, не рассмотрев его с мелочным вниманием, так же как и суровая и серьезная физиономия, выдавали в нем солдата, давно привыкшего к опасности и искусного мастера узнавать о ее приближении.
Он был экипирован с ног до головы. Но форма оружия, без всяких украшений, хотя превосходной работы, не позволяла спутать его даже издали с двумя рыцарями, которые следовали за ним. Они не сняли доспехов, но заменили шлемы большими коричневыми шапками, а руки без нарукавников и латных рукавиц позволяли видеть рукава камзолов, подбитых красной шелковой материей. Золотой крест, висевший на груди, и пальмовая ветвь на шапке показывали, что они возвращались из крестовых походов. Оба были молоды, и их наружность, гордая без дерзости, благородная и непринужденная осанка показывали высокое происхождение. Но более всего в них поражал контраст.
Один, ехавший на могучем немецком жеребце, черном как гагат, медленная и гордая поступь которого гармонировала с серьезным и сдержанным видом всадника, выглядел лет на тридцать. Высокий и сильный, он носил свое тяжелое вооружение с легкостью, выдававшей большую физическую силу. Лицо его поражало не столько правильностью черт, сколько выражением благородства и достоинства. Но красота его была затуманена меланхолией. Нахмуренные брови и неопределенное выражение взгляда указывали на ум, долго блуждавший в туманных краях мечтаний, и обнаруживали какое-то тайное горе.
Другой, несколькими годами моложе первого, казался бы почти ребенком, если бы солнце Палестины не сделало смуглым цвет его кожи, – столько было живости в его больших голубых глазах, находившихся беспрерывно в движении, веселости на его свежем лице и лукавства на губах, вечно улыбавшихся.
Он был не так высок, как товарищ, но искупал этот недостаток ловкостью движений, чем еще более отличалась арабская лошадь, на которой он ехал; и если беззаботность и любовь к удовольствиям читались на физиономии всадника, то по шраму, бледной линией проходившему по его щеке, становилось ясно, что он не щадил себя в битвах.
За ними ехал многочисленный отряд воинов, среди которых виднелись оруженосцы, которые держали копья своих господ или вели за узду их боевых коней; наконец, небольшой отряд стрелков замыкал шествие.
Уже около часа оба всадника поднимались на гору, а старший, невидящий задумчивый взгляд которого блуждал по великолепному пейзажу, ни словом не обменялся со своим спутником. Тот от скуки напевал себе под нос любовную песенку или отпускал остроту, всегда остававшуюся без ответа. Младшему наконец надоело молчание и, обернувшись к своему другу, он дотронулся до руки его, чтобы привлечь внимание.
– Возможно ли, д’Овернь, – воскликнул он полусерьезным, полушутливым тоном, – чтобы вид твоей родной страны, которую ты посещаешь после продолжительного отсутствия, не мог вырвать у тебя ни слова, ни взгляда?
Граф д’Овернь поднял голову, рассеянно осмотрелся вокруг.
– Если бы мне предсказали пять лет тому назад, что со мной случится что-нибудь подобное, я дурно принял бы это предсказание и был бы не прав… – ответил он, грустно улыбнувшись. – Я печальный спутник для тебя, мой бедный Куси!
Ги де Куси беззаботно покачал головой.
– Печаль тем хороша, по крайней мере, – сказал он, – что она не заразна, как чума. Притом ты хранишь свою так глубоко в сердце, что даже будь она заразна, угрозы бы не было. Однако, если верить доброму менестрелю короля Ричарда: «Тот, кто делится печалью, находит облегчение, хранящий же ее в сердце своем, греет там жалящую змею».