' Он подошел к шелестящим на морозном ветру флажкам, понюхал их, тяжело втягивая худые бока. Флажки были обыкновенные, красные. Материя на ветру задубела и пахла не очень противно: человек почти не чувствовался. Он пригнул остроухую морду и пролез под заграждение. Флажок жестко погладил его по заиндевевшей шерсти. Он передернулся брезгливо и рысцой потрусил в лес, в бесконечно знакомое ему пространство.
Лес глухо жужжал, стряхивая лежалые нашлепки снега с синеватых лап. Тропа пахла зайцами и лисой. Все наскучило. Где-то подо льдом билась вода. Он присел около сугроба, приоткрыл седую пасть и завыл жутко и протяжно, сжимая худые бока. Ребра туго обтягивались шкурой, и казалось, что кости постукивают внутри. Он лег, перестал выть, прикрыл тусклые глаза, проскулил по-щенячьи. Мягкими иголочками взметалось в снегу дыхание. Мохнатая ветка над головой закачалась укоризненно, стряхнула пухлый налет снега. Тогда он встал и, тяжело ступая, ушел куда-то, не озираясь и не прислушиваясь…'
И окончательно добил последние абзацы:
'. …Он шел медленно, очень медленно, и человек успел очнуться, успел притянуть к лицу пистолет, успел выстрелить, не вставая. Он был человек и поэтому он выстрелил. Он был военный человек, а волк шел медленно и шел от него. И поэтому он попал.
Минуту спустя, овчарка бросилась и запоздало выполнила команду «Фас».
А с востока дул жесткий, холодный ветер, и больше не было весны. До нее было еще два месяца'.
— Вот, Лариса. Пожалуйста. В двух экземплярах.
— Я посмотрю. И мы с вами свяжемся. Потом. А где вы так бойко научились печатать?
— Где? В Армии, естественно. Ну я зайду через пару дней, когда вы мою графоманию изучите. Кстати, могу добавить пару стихов. Но они слабей прозы. Есть пару минут?
— Ну читайте, — вздохнула корреспондентка.
Я выбрал из памяти самое безобидное:
…Вот чудило, так чудило
Все беседует с сосной,
С той, что выросла бескрыло
Средь березок сиротой.
Что давно уже иссохла —
Лишь в верхушке зелень есть,
Что давно срубить
И в топке
По полену брать и жечь.
Вот чудило, так чудило:
Говорит и говорит…
Сосна голову склонила,
Сосна, слушая, молчит.
А когда чудак уходит
Тихо веткой чертит в снег:
— Посмотри, вон там проходит
Настоящий человек.
Лариса не то что была поражена, но оценила. И попросила записать, уверив что напечатает. Мне не трудно, напечатал.
А потом пошел в избу. Уплачено, так надо хоть заглядывать. Да и отдохнуть хотелось. Хоть сеанс гипноза поутру меня и взбодрил, но после ужасной (тревожной с сумбурными снами) ночи я чувствовал себя разбитым.
Эпизод в газете напомнил мне аналогичный из собственного далекого прошлого. До сих пор не знаю уверенно — жив ли Александр, который у меня (тогда начинающего журналиста и тоже в отделе писем) вызвал интерес. Но помню, как появился он в шестидесятых в молодежной газете, наивный, насквозь сельский, откровенно «косящий» под Есенина. И в его стихах было некоторое подражание, но мощный и самостоятельный талант был сильнее. Я, пролистав его тетрадку в клеточку, сразу же побежал к редактору — надо публиковать. Опубликовали: «Я опять по лугам тоскую». Помогли устроится в Иркутске, помогли поступить в университет на филфак…
Я опять по лугам тоскую —
Трудно к городу привыкать,
Все равно, что любя другую,
Нелюбимую целовать
По утрам гудки пароходов
Растревожено будят слух,
А мне кажется — на воротах
Наш рябой прокричал петух.
В небе облако проплывает,
Словно в озере белый гусь…
Я опять по лугам скучаю
И чего-то в душе боюсь.
Не того, что сотрутся грани
Между городом и селом,
Я не против высоких зданий
И всесильных машин кругом.
Я боюсь, не дай бог, с годами
На углах и в моем селе
Вдруг начнут торговать цветами,
Словно вениками в чехле,
Вдруг начнут торговать скворцами
И березами торговать…
Я стучу о бульварный камень —
Трудно к городу привыкать.
Увы, соприкоснувшись с провинциальной богемой удачливый сельчанин запил горькую. Постепенно лишился университета и гонораров, уехал в свою деревню. Говорили, часто ошивался на автовокзале Большой Мурты[1]. Подходил к ожидающим автобус, читал:
Ты ночью скажешь: не надо…
Откинусь я, как убитый.
И тонут земные грады