Выбрать главу

Наташа глянула вниз, посмотрела на себя сидящую на полу в коридоре, такую маленькую, жалкую, больную и старую, и ей стало себя невыносимо жалко. Она поняла, что поменялась не тогда, когда ушел папа, и не тогда, когда умер Санька Реутов, и не тогда, когда она влюбилась в Паху, и даже не тогда, когда мама променяла ее, Наташеньку, на другую дочь, а сейчас, когда оказалась один на один с черной морозной пустыней своей души. И там, под потолком, ей отчего-то так сильно захотелось согреть саму себя, обнять, пожалеть и плакать. Плакать много-много дней, чтобы затопить пол, чтобы вода поднималась выше, до середины комнаты, и еще выше, до потолка, и еще выше, чтобы ее скукоженное тело вытолкнуло потоком наверх, к небу, к чистому, светлому, ясному. Где есть все, кого она когда-то любила. И да, пусть там даже будет Паха, Пашута, Пашенька, пусть приходит. Пусть любит, и она будет его любить. Только бы не мешал этот шум. Почему он все нарастает и нарастает, как при начинающемся камнепаде? Сначала Наташа пыталась увернуться от мелких камушков, сыплющихся с горы с гулким шорохом, потом камни покрупнее стали врезаться в тело. Вот один остро кольнул в плечо, потом другой саданул по щеке, а третий ударил так сильно, что развернул Наташу спиной к горе. Камни все летели, свистели, плакали Настиным голосом, сильнее и сильнее, пока не подогнали Наташу к пропасти и не заставили держаться на самом краю на кончиках пальцев. А потом Настин голос в горах затих. И Наташа хотела выдохнуть, но маленькая круглая галька вдруг оторвалась от скалы и, срикошетив от большого валуна, выстрелила Наташе в спину, мягко подталкивая ее в бездну.

– Паха, Пашута, Пашенька. – Наташа махала руками, как птица крыльями, в бесконечной черной яме, считая секунды до столкновения с неизбежным дном.

* * *

Снег продолжал сыпать. Одевал деревья, скамейки и провода в белые пушистые шубы. Казалось, виновником снежного безумства был фонарь. Он стоял на одной ноге и плевался, плевался из своей оранжевой воронки света, как из пушки, взбесившимися снежинками.

Резкие порывы ветра вздыбливали волосы. Голова и шея быстро отдавали тепло. Паха плотнее закутался в куртку и накинул капюшон.

Выстроившиеся в шеренгу фонари улицы звали его прогуляться. Паха спустился со ступенек подъезда и поковылял в сторону дороги.

Свежий снег хрустко поскрипывал под ногами. В носу щипало. Глаза резало, и их все время хотелось закрыть.

Шум вечерней улицы смешивался с гулом проводов и уносился куда-то в смоляное небо. Возвращающиеся домой автомобили шаркали шинами, кашляли выхлопными трубами и скулили клаксонами. Губы пробегающих мимо Пахи прохожих выпускали грубый шепот вперемешку с клубами табачного или другого приторно-сладкого дыма. Паха шел, уворачиваясь от дергающих толчков, сальных выкриков, взрывающегося хохота. Шел и подставлял потокам людей то один бок, то второй. Со стороны, наверное, могло показаться, что он танцует. Па-да-да-там-та, па-да-да-там-та. Но Паха не танцевал, он просто не хотел ни с кем соприкасаться. Он думал о Саньке. Натаха права, он всегда и во всем завидовал Реутову. По спине будто провели холодной когтистой рукой. Да, он сделал это намеренно. Использовал Наташу, захотел влюбить ее в себя, чтобы хоть в чем-то превзойти Санька. Но знал ли он, придумывая в голове этот коварный план, что одного взгляда, того чертового поблескивающего в свете фонарей взгляда, будет так непростительно достаточно, чтобы действительно влюбиться в девчонку-замухрышку?

Искупление, на! Паха поскользнулся, заскакал на припорошенном снегом льду, коряво выбрасывая в стороны руки. Со стороны взмывающие в воздух фалды расстегнутого пуховика на доли секунд могли показаться хлопающими крыльями готовящейся взлететь птицы. Но Паха не взлетел. Не удержавшись, он распластался посреди дороги. Рядом, у горящего огоньками магазина кто-то ругался. Время от времени слышались плотные хлопки кулаков по телу.

Он должен все искупить. Переписать историю, ведь тогда на дороге лучше было бы оказаться не Саньке, а ему. Трусливому, никчемному, никому не нужному, гнусному псу, влезшему не в свою конуру, увязавшемуся за чужой сучкой.

От толпы гомонящих ребят отделились двое. Один, выскользнув из рукавов крутки, за которую его держали, побежал к дороге, другой, самый высокий из галдящей своры, заметил побег и, выругавшись, припустил за жертвой.