Вы угадываете, что люди такого склада должны были выбирать себе и удовольствия по характеру. В самом деле, вкус их соответствует самой личности — благородный, потому что они благородны не только по рождению, но и по чувствам, пристойный, потому что они росли и воспитывались в глубоком уважении к приличиям. Этот-то именно вкус в XVII столетии изменил по-своему все роды художественных произведений: трезвую, возвышенную и строгую живопись Пуссена и Лесюэра, спокойно-пышную изученную архитектуру Мансара и Перро, монархические и строгомерные сады Ленотра. Отпечаток этого вкуса вы найдете в мебели, костюмах, убранстве комнат, экипажах у Перелля, Себастьяна Леклерка, Риго, Нантеля и многих других. Со своими группами благообразных богов, со своими симметрическими аллеями, со своими мифологическими водометами, со своими широкими, искусственными бассейнами, со своими деревьями, остриженными и расположенными на манер архитектурных декораций, Версаль — совершенство в своем роде: здания и цветники — все там устроено для людей, преисполненных чувством собственного достоинства и строго соблюдающих приличия. Связь эта еще очевиднее на литературе: никогда ни во Франции, ни в Европе не писали так изящно; вы знаете, что величайшие французские писатели принадлежат именно этому времени: Боссюэ, Паскаль, Лафонтен, Мольер, Корнель, Расин, Ларошфуко, госпожа де Севинье, Буало, Лабрюйер, Бурдалу. Впрочем, не одни великие люди писали в то время хорошо, но все. Курье говорит, что тогда какая-нибудь горничная знала в этом больше толку, чем любая современная академия. Действительно, изящный стиль был тогда в воздухе, им дышали, не сознавая этого; он распространялся разговором, перепиской; двор учил ему; он входил в кровь и плоть светского человека.
Гоняясь за благородством и правильностью во всех внешностях, человек достигал их в той внешности, которая зовется речью и письмом. Между различными родами литературных произведений трагедия выработалась до особенного совершенства, и в ней-то по преимуществу открывается тогда самый блестящий пример тесной связи, соединяющей людей и художественные произведения, нравы и искусства.
Отметим сперва главные черты трагедии: все они рассчитаны на то, чтобы нравиться вельможам и придворным. Поэт никогда не забывает смягчать истину, которая по самой природе своей часто грубовата; он не выводит на сцену убийств, удаляет неистовства и насилия, драку, смерть, крики и вопли — все, способное возмутить чувство зрителя, привыкшего к сдержанности и изяществу гостиной. По той же причине он устраняет всякий беспорядок, не отдается капризам воображения и фантазии, как делал это Шекспир; рамка его строго правильна: он не допускает в нее никакого непредвиденного обстоятельства, не допускает романтической поэзии. Он рассчитывает сцены, объясняет выходы, постепенно усиливает интерес, подготавливает перипетии, заранее и издали подводит развязку. Наконец, весь сплошь разговор кроется у него, как блестящим лаком, мастерской версификацией, со словами на подбор и с гармоническими рифмами. Если мы рассмотрим, в гравюрах того времени, его театральные костюмы, мы найдем героев его и принцесс в фалбалах, в шитье, в ботинках, перьях и вообще в одежде, греческой лишь по названию, но французской по вкусу и формам, — одежде, в какую облекались король, дофин и принцессы, сами фигурируя под звуки скрипок в придворных балетах.
Заметьте к тому же, что все его лица — придворные, цари, царицы, принцы и принцессы крови, посланники, министры, капитаны гвардии, пестуны, наперсники и наперсницы. Приближенные государей здесь не кормилицы, не домашние рабы, рожденные под господской же кровлей, как и в древней греческой трагедии, но фрейлины, обер-шталмейстеры, дворяне, исправляющие какую-нибудь службу при дворе; это видно по их уменью говорить, по их привычке к лести, по превосходству их воспитания, по их мастерству держать себя, по их монархическим чувствам, как подданных и вассалов. Повелители их, так же как и они сами, — французские вельможи XVII столетия, чрезвычайно надменные и чрезвычайно учтивые, героические у Корнеля и благородные у Расина, внимательные к дамам, преданные своему имени и роду, для поддержания своего достоинства готовые пожертвовать важнейшими своими интересами и самыми дорогими привязанностями, неспособные дозволить себе слово или жест, которые не одобрялись бы уставом самых строгих приличий. Ифигения у Расина, преданная отцом в руки жрецов, не проливает о своей жизни горячих слез юной девушки, как у Еврипида; она считает своим долгом безропотно покориться воле отца-государя, и умереть, не проронив ни одной слезинки, потому что она дочь царя. Ахилл, наступая у Гомера ногой на тело умирающего Гектора, чувствует себя далеко еще недовольным и, подобно льву или волку, готов бы ’’пожрать кровавое мясо” побежденного; этот самый Ахилл у Расина является в лице какого-нибудь принца Конде, обворожительно блестящим придворным, страстно дорожащим своей честью, поклонником дам, горячим, конечно, и пылким, но все это в соединении с размеренной живостью молодого офицера, умеющего, и при самом гневе, удержаться в пределах приличия и никогда не дозволить себе грубости. Все эти лица говорят с необыкновенной вежливостью и с непогрешительным знанием обычаев света. Прочтите у Расина первый разговор Ореста с Пирром, всю роль Акомата, Улисса — нигде вы не найдете столько такта и ораторской ловкости, таких остроумных комплиментов и лести, таких находчивых приступов, такой быстрой сообразительности, такого уменья приноровиться к положению, такого тонкого намека на идущие к делу побудительные причины. Самые пламенные или самые дикие любовники, Ипполит, Британник, Пирр, Орест, Ксифарес, — истые кавалеры, мастера при случае сложить мадригал и расшаркаться по всем правилам салона. Как бы ни была пламенна любовь Гермионы, Андромахи, Роксаны, Береники, они всегда умеют сохранить в обращении приемы лучшего общества. Митридат, Федра, Гофолия, испуская дух, произносят правильные периоды; царь до самого конца должен быть представителен и умирать с подобающим достоинством. Этот театр можно бы назвать превосходным изображением тогдашнего великосветского общества. Подобно готической архитектуре, он воспроизводит решительную, законченную форму человеческого ума; вот почему он и достиг, наравне с нею, такого повсеместного распространения. Он был целиком или в подражании перенесен вместе с сопровождавшими его литературой, вкусом и нравами во все европейские дворы — в Англию после реставрации Стюартов, в Испанию по воцарении Бурбонов, затем в Италию и Германию, а в XVIII столетии и в Россию. Можно сказать, что в то время Франция дала образование Европе; она была источником изящества, удовольствий, прекрасного стиля, утонченных понятий, уменья жить; и когда русский дикарь, тяжеловесный немец, неповоротливый англичанин, варвар или полуварвар севера покидали свою водку, свою трубку, свои меха, свой феодальный образ жизни охотника и невежи, искусству расшаркиваться, улыбаться и разговаривать обучались они в наших гостиных и из наших книг.