И вот, прочтя воспоминания Щедровицкого, я понял, и почему он назвал себя идеалистом, и многое из того, чего не понимал раньше. Эти воспоминания во многом примирили меня со своим учителем. Для меня его воспоминания выглядят как история становления уникальной личности, личности крупнейшего в наше время философа. Причем сам Щедровицкий нашел правильный ракурс изложения: это рассказ о себе и одновременно о времени, в котором он жил.
Думаю, трагические события той эпохи, прежде всего строительство социализма, непрерывные посадки и война, часто способствовали формированию масштабной личности. Для Щедровицкого эта закономерность сработала с двойной силой, поскольку его семья состояла из незаурядных личностей. Например, дед по материнской линии, много возившийся с Юрой, “был удивительно интеллигентный русский крестьянин, который вырастил себя от самоощущения и представлений крепостного до ощущения себя хозяином страны, отвечающим за все, что в ней происходило”. Братья отца были крупными революционерами. Сам Петр Георгиевич “участвовал в гражданской войне – и в довольно больших чинах: к 1920–1921 г. носил уже два ромба”, а в мирное время отвечал за проектирование практически всех авиационных заводов страны. Мать Юры, Капитолина Николаевна, которую автор хорошо знал, “в общем-то, была, – как пишет Щедровицкий, – главным человеком в семье, и нравственные устои нашего дома определялись именно ею”[97].
Но интересны не только влияния, так сказать, социальные, общие для времени, но и индивидуальные. Например, мне многое прояснила фраза, сказанная Щедровицким по поводу своего отца: «И при этом, как я понимаю, он удивительно соответствовал своей профессии, своему призванию, поскольку его всегда интересовала в основном технология – как все должно делаться»[98]. Лет десять тому назад, анализируя природу современной методологии, я обратил внимание именно на ее технологический характер, а марксистская установка на деятельность была исходной при создании и первой и второй программы ММК.
По сути, индивидуальной была и ситуация, позволившая Щедровицкому, еще будучи подростком, с одной стороны, уяснить двойственность сознания окружающих его советских людей, а с другой – фактически игнорировать эту двойственность.
«Я понимал, – рассказывает он, – что движет окружающими меня людьми, каковы их человеческие интересы, страсти, насколько слова не совпадают с тем, что происходит реально… и мне каждый раз хотелось понять, что же происходит. Это – с одной стороны, а с другой – я даже не осознавал своей социальной принадлежности к правящему слою, что во многом предопределило постоянные трудности моей социализации в предстоящей жизни. Чувствуя за собой поддержку и известную мощь семьи, я никогда не ставил перед собой проблемы “входить” во что-то – входить, приспосабливаться, пристраиваться, подстраиваться, искать какие-то формы социальной адаптации. Напротив, была голая нравственно-этическая максима, полученная от матери, ригористическая по сути своей: белое есть белое, черное – черное. И никаких компромиссов, никаких промежуточных тонов»[99].
Особого разговора требует отношение Щедровицкого к литературе, характерный для него и не только для него “книжный запой”. Это была общая черта времени: одни ребята целые дни пропадали на улице и, как правило, часто пропадали вообще (когда я вернулся из армии большая часть моих сверстников сидела в тюрьме или уже отсидела), а другие, конечно, меньшая часть, жила не в этом мире, а мире книг. Читали день и ночь (под одеялом с фонариком), читали все, что попадало под руку, но у наших родителей, как правило, была огромная тяга к культуре, они собирали библиотеки, ходили в театры, думали и спорили о высоком, старались к этому приобщить детей. Это как раз то, что Щедровицкий называет полученным им в семье “идеальным содержанием”, обращенностью сознания на идеальное.
«Если родители, – пишет Щедровицкий, – не “кладут” идеальное содержание своей профессиональной деятельности в коммуникацию, если они просто мыследействуют, то ребенок фиксирует содержание совершенно другого рода – коммунальное, обыденное… в моей жизни так случилось – не знаю, может быть, отец и мать это понимали, а может быть, это происходило само собой, мне сейчас трудно сказать, – что это идеальное содержание всегда существовало как реальное и было более значимо, чем реальное. Может быть, дело в том, что еще существовала та культура старой интеллигенции, где были какие-то, может быть, неотфиксированные приемы подачи этого содержания, выкладывания его – то ли за счет покупки определенных книг, то ли за счет определенных порядков в доме»[100].