Выбрать главу

Стоит нам спросить, что это за секрет, как мы увидим, что его просто быть не может. Мы хотим узнать, что за ключ был у этих людей, а на самом деле таких ключей не бывает. Ботаника — наука, а садоводство нет. Когда видна лишь поверхность, наши действия будут успешны, если нам повезет, но не только; нужно и «смотреть вглубь», как-то понимать отношение «верхнего» уровня к «нижним», полуинстинктивно интегрировать бесконечно малые величины, из которых состоит частная и общественная жизнь (о них прекрасно сказал Толстой в эпилоге «Войны и мира»). Тут участвует все — наблюдательность, знание фактов, а главное, опыт. Благодаря им мы говорим о чувстве своевременности, способности ощущать нужды и возможности людей, политической или исторической гениальности, короче, о некоей мудрости, дающей возможность управлять своей собственной жизнью или соотносить цели со средствами. Как обнаружил Фауст, простое знание фактов — учение, наука — с этим отнюдь не совпадает. Да, здесь тоже бывают пробы и ошибки; дедукция и индукция в их каноническом смысле и то, что Карл Поппер называл гипотетикодедуктивным методом, играют здесь большую роль. Но есть и импровизация, игра на слух, способность оценить положение. Мы знаем, когда надо вскочить, а когда остаться на месте, а этого не заменишь ни формулой, ни патентованным средством, ни общим рецептом, ни умением свести конкретную ситуацию к общему закону[15].

Рационалистов XVIII столетия часто и небезосновательно обвиняли в пренебрежении истиной. Действительно, они считали, что феномены социальной и индивидуальной жизни можно вывести из начальных условий и научных законов, подобно движению небесных тел в системе Ньютона, не замечая, как велик разрыв между простотой обобщения и сложностью конкретного факта. Однако многие критики грешили тем же самым. Конечно, Гельвеций, Робеспьер, Конт и Ленин ошибались, полагая, что прикладная наука излечит все болезни человечества. Но Берк, де Местр, Толстой и Элиот, которые понимали их неправоту, сами склонялись к тому, что, хотя ключ науки ничего не открывает, все-таки можно раскрыть тайну, если опираться на традицию, на откровение и веру, на «органичное» мировоззрение, на простую жизнь и простое благочестие; словом, на прозреваемое ими скрытое течение христианской цивилизации. Однако, если мы правы, все это в принципе неверно. Чувство реальности ничем не заменишь[16]. Многие виды деятельности могут вводить в него, подобно тому как археология и палеография вводят в историю. Историки и люди действия получают информацию из всех доступных им источников. Научные, статистические методы и мельчайшие биографические подробности очень важны, они усиливают ощущение, что все со всем связано. Если их совсем нет, мы просто ничего не знаем. И все-таки чувство реальности или истории, позволяющее обнаруживать связи между настоящими вещами и людьми, предполагает, что мы знаем частности; теории же имеют дело с общими качествами и идеализированными сущностями.

вернуться

15

Этот род знания или практической гениальности, в которых одинаково нуждаются и государственные деятели, и историки, если хотят понять общество своего или какого-либо иного времени, прошлого и, возможно, будущего, не тот, который имеет в виду Гилберт Райл в своем знаменитом различении между «знать что» и «знать как». Если мы знаем, как делать что-то — обладаем умением или навыком, — это не значит, что мы способны объяснить, почему поступаем так. Человек, знающий, как ездить на велосипеде, не всегда умеет объяснить, что он делает и почему у него это получается. А вот государственный деятель, перед лицом критической ситуации вынужденный выбирать между различными курсами, или историк, отвергающий некоторое объяснение событий прошлого как фантастическое или поверхностное, потому что события не могли произойти таким образом, или потому, что это объяснение не раскрывает взаимосвязи действительно важных факторов, в сущности, судит ситуацию, оценивает ее так, чтобы, отвечая возражающим, обосновать, почему он отвергает все прочие варианты; тем не менее, он не может подтвердить истинность своих слов ссылками на теории или системы знаний, а если подтвердит, то в незначительной степени и уж никак не в том смысле, в каком это требуется в естественных и гуманитарных науках. И все же, к примеру, у гуманитарных наук есть сильное сходство с тем родом понимания, о котором я говорю. Скажем, восстановление поврежденного текста, кажется мне не таким уж отличным от анализа или диагностики социальной ситуации. Здесь тоже, без сомнения, невозможно обойтись без метода, без научной системы: знаки в рукописях сравниваются с другими знаками, структуры предложений — с другими структурами; память может уступить место индукции, а догадки — гипотетико-дедуктивным тестам. И все же, когда Порсон с таким блеском восстановил текст Аристофана, его чувство стиля — знание, что Аристофан мог сказать, а чего сказать не мог — нельзя было бы заменить «искусственным мозгом», сколько бы общих утверждений о древнегреческой комедии мы бы в него ни заложили, и сколько бы ни добавили к ним рукописей, папирусов и критических изданий. Не обладай Порсон поразительными познаниями, он не смог бы решить стоявших перед ним задач; его способность находить решения зависела от способности соотнести огромное количество неясных деталей — и тогда предпринять решающий шаг или испытать решающий опыт, — распознать и сформулировать для самого себя схему, которая обеспечивала бы все или большую часть того, что ему нужно. Вот что имеют в виду, когда называют его догадки вдохновенными. В принципе, большую часть характеристик Аристофанова стиля, которые он полусознательно воспринял и использовал в процессе творческой реконструкции, можно было обнаружить, перечислить и назвать, а их связи систематически выявить. На практике же это, очевидно, невозможно, потому что факты слишком незначительны, их слишком много, слишком немногие искусны в подобной ловле жемчуга, и т. д. Нечто весьма похожее происходит при решении проблем истории и человеческих поступков. С одной стороны, нет никаких эмпирических причин, в силу которых этот процесс нельзя полностью описать и свести к науке; а труд гениальности, вдохновения, воображения (и при обобщении, и при скрупулезном составлении модели из мельчайших фрагментов) не может быть выполнен машиной. Однако для того, чтобы это стало возможным, мы должны были бы иметь совершенно другой опыт; его многогранную, «многоуровневую» структуру пришлось бы радикально изменить. Кроме того, рассматривая такие радикальные, едва ли вообразимые, изменения, скорее всего неправильно называть их эмпирическими. Они относятся к окончательным, самым общим свойствам обычного человеческого опыта, которые, исходя из опыта, накопленного до сих пор, мы не можем считать изменяемыми. Эти свойства, в отличие от эмпирических фактов, иногда называют категориями.

вернуться

16

Т. С. Элиот сказал, что люди не могут вынести слишком много реальности. Но великие — историки или писатели- выдерживают большую дозу, чем другие.