Выбрать главу

Это понимали многие мыслители, но только Гегель попытался соединить оба метода, говоря об универсальном как о «конкретном», отвергая современную ему науку за ее абстрактность и отстаивая возможность иной, во всех отношениях высшей науки, которая, оставаясь общей, позволила бы ученому (т. е. метафизику) мыслить, безошибочно продвигаясь к самой сути конкретного и частного — реальной ситуации, которую он смог бы понять во всей ее сложности и полноте так же ясно и всесторонне, так же наглядно и достоверно, как понимает жесткие дедуктивные системы. Этот чудовищный парадокс позволил думать, что такие противоречия, как формальное и материальное; теория и практика; дедукция и непосредственное знакомство; «здесь и сейчас» (реальная ситуация) и «там и тогда», отделенное от нее временем и пространством; мысль и наблюдение; реальный опыт и обобщение; субъект и объект; слова и вещи, — что противоречия эти едины, неделимы и подвластны запредельной мудрости, Geist[17], осознающему самого себя. Тогда не нужны убогие и жалкие попытки рассматривать фрагменты реальности поодиночке или, что еще хуже, рассматривать их так, словно каждый из них содержит в себе целое. И все же, пытаясь разрубить узел посредством эффектного фокуса, Гегель помог разоблачить непомерные амбиции позитивизма, утверждавшего, что всякое знание можно получить методами естественных наук, сведенными в систему общих утверждений, охватывающих мироздание.

Из такого позитивизма вышли многие наши утопии. Что мы имеем в виду, называя мыслителя утопистом или обвиняя историка в том, что он трактует события нереалистично? В конце концов, ни один современный утопист не отрицает законов физики; скажем, все они признают закон всемирного тяготения. Против чего же согрешили приверженцы описанных выше систем? Не против законов социологии, их пока очень немного, тут не помогают даже самые мягкие, самые импрессионистические методы. Чрезмерная вера в такие законы часто свидетельствует о недостатке реализма, что проявляется всякий раз, когда люди действия, благополучно не замечая их, сметают с пути очередную социологическую модель. Справедливей сказать, что утопист полагает, будто можно следовать некоторому курсу, которому на самом деле следовать нельзя, и отстаивает эту мысль, исходя из теоретических предпосылок, вопреки «конкретному» свидетельству «фактов». Именно это имели в виду Наполеон и Бисмарк, когда бранили спекулятивные теории.

Какие же факты противостоят нашим желаниям? Почему здравомыслящие люди считают вполне привлекательные схемы нежизнеспособными, а тех, кто все-таки пытается эти схемы осуществить, — неразумными теоретиками, слепыми утопистами? Споря о том, что можно сделать, а что нет, мы часто говорим, что тот или иной план «непременно провалится», поскольку основан на предположении, будто воля каких-то людей смогла бы этот план осуществить, тогда как на самом деле их разбили бы и уничтожили гораздо более могущественные силы. О каких же силах идет речь? О тех, значение которых, по-видимому, понимали Бисмарк, лорд Солсбери или Авраам Линкольн, в отличие от фанатиков, ослепленных теориями.

По меньшей мере один из ответов — безусловно, неверный — и заключается в том, что Бисмарк понимал такие законы и по сравнению с фанатиками был тем же, кем были Ньютон или Дарвин пр сравнению с астрологами и алхимиками. Это не так. Если бы мы знали законы, управляющие социальной и личной жизнью, мы бы могли соответственно действовать, пользуемся же мы другими известными законами, побеждая природу. Однако у нас нет именно такой надежной социальной техники. Никто всерьез не предполагает, что Бисмарк знал больше законов социальной динамики или разбирался в них лучше, чем, скажем, Конт. Именно потому, что Конт в них верил, а Уильям Джеймс — нет, Конта и обвинили в утопизме. Когда мы называем процесс неотвратимым, предостерегая людей от того, чтобы они противопоставляли свою волю исторической ситуации, которую им не изменить, или не изменить так, как хотелось бы, мы не имеем в виду, что знаем факты и законы. Мы их не знаем; но помимо фактов, на которые указывают потенциальные реформаторы, учитываем темную массу факторов, ощущаем их направление, хотя и не можем четко сформулировать связи между ними. Любая попытка действовать так, словно все решают ясно различимые факторы «верхнего уровня», и пренебрегать «нижними» приведет реформатора к неудаче или даже к неожиданной катастрофе. Когда мы говорим, что только утописты тщатся перевернуть институты, изменить природу людей или государств, мы исходим не из того, что существуют известные законы, которые утопист упрямо отрицает, но из того, что он считает полным и всеохватывающим свое ограниченное знание. Вместо того чтобы понять и признать крайнюю ограниченность наших знаний, а также то, что, даже как-то зная отношения между явным и неявным, нельзя сформулировать их в виде законов или обобщений, реформаторы делают вид, будто знают все необходимое, и уверенно движутся в прозрачной среде, имея под рукой аккуратно разложенные факты и законы, а не идут на ощупь в полумраке. Одни видят чуть дальше других, но никто не может видеть дальше определенной точки. Словно рулевой в тумане, мы вынуждены полагаться на общее представление о том, где находимся и как плыть в этих водах в такую погоду, пользуясь картами, которые составили в другое время другие люди, применявшие свои условные обозначения, и инструментами, которые дают лишь очень общие сведения. Едва ли не самая большая и фатальная ошибка великих созидателей систем, живших в XIX столетии, последователей Гегеля, Конта и, прежде всего, многочисленных марксистских сект, — в предположении, что, называя что-нибудь неизбежным, мы указываем на существование некоторого закона. В естественных науках понятие неизбежности используется редко, но там отождествление неизбежного и закономерного может быть правомерно и, во всяком случае, никому не причинит вреда. В сфере человеческих отношений все, видимо, не так. Мы говорим об обстоятельствах непреодолимой силы, но не о «железном законе». Мы говорим, что знаем о ситуации слишком мало, а о многом лишь смутно догадываемся, что нашей воли и наших возможностей недостаточно для того, чтобы справиться с неизвестными факторами, опасными именно потому, что они с трудом поддаются анализу. Мы справедливо восхищаемся государственными деятелями, которые, не претендуя на лавры открывателей законов, способны лучше других реализовать свои планы, поскольку лучше чувствуют контуры таких факторов, а также возможный результат их воздействия на ту или иную ситуацию. Эти государственные деятели могут определить, как повлияют те или иные намеренные действия на конкретную ткань событий. Они оценивают, до какой степени они сами или другие могут своими действиями или своей волей, без помощи законов или теорий, изменить то, что образовано сплетением многих нитей; ведь факторы эти ниже уровня ясной видимости, они слишком сложны, слишком неуловимы. Их очень много; их не отольешь в изящную форму естественных законов, которые можно вывести с помощью дедукции и формализовать с помощью математики. Они «грозны», «неумолимы», «неотвратимы» именно потому, что ткань их непрозрачна. Мы не можем точно определить, насколько пластичной она окажется, поскольку любые попытки на нее воздействовать сопряжены с непредсказуемым риском. Все было бы совсем иначе, если бы существовали социальные законы и мы бы знали их, как и то, что с ними согласуется.

вернуться

17

Дух (здесь — Духу) (нем.).