Но знают ли они их в лицо — может быть, Михаил, Джонсон и еще кто-нибудь из близких, а все не могут знать. Это рискованно.
Но Михаил, увидя нас, может отдать приказ стрелять — надо этому помешать. А как? Надо, чтобы товарищ начал разговаривать с Михаилом и не отпускал его. При первой попытке сопротивления должен пристрелить Михаила. Надо, чтобы они видели бесполезность сопротивления.
Да ведь у нас будет мандат ЧК. Чего же еще? А что если он захочет проверить по телефону? — Не дадим. Да и это будет ночью — в ЧК никого не будет, кроме дежурных сотрудников.
Собирался убить одного, а потом двух, а теперь готов убить семнадцать!
Да, готов. Или 17, или реки рабоче-крестьянской крови с неизвестным еще исходом войны. Революция это не бал, не развлечение.
Думаю даже больше, что если все сойдет гладко, то это послужит сигналом к уничтожению всех Романовых, которые еще живы и находятся в руках Советской власти. Ну, и пусть.
Если сейчас на фронтах гражданской войны льются ручьи крови, то, подарив Михаила Колчаку, — польются потоки.
Гражданская классовая война тем отличается от межнациональной, что она происходит в каждом городе, в каждой деревне, повсеместно, где есть различные классы, противостоящие друг другу.
Михаил и его приближенные — это штаб, главный штаб, от которого зависит многое, а может быть, и исход войны. И имея этот штаб в руках, не уничтожить его, это значит быть тряпкой, а не революционером, значит помочь врагу бить нас. Этого-то я делать не собираюсь. А напротив. Надо привести в исполнение приговор истории. И колебаниям нет и не должно быть места.
Если бы сейчас под штаб Колчака подложить мину и взметнуть его на воздух со всем[и], кто там есть, а их там не 17, то было бы это полезным для революции делом? Конечно. В какое же сравнение может идти Колчак с Михаилом?
Итак, решено. Твердо, бесповоротно. И решено, собственно, не сейчас, а в те три ночи моих размышлений. Там все основы основ, а теперь просто детали и техника.
Все, говорю, решено твердо и бесповоротно, а как-то не могу оторваться от мыслей, не могу их обрубить и не думать. И нет-нет да опять начинаю. Вот и сейчас ловлю себя на том, а как бы посмотрел Толстой на моем месте?
Если бы Толстому предстояло убить Михаила и спасти многие тысячи жизней трудовиков, то решился бы он убить? Если бы ему нужно было убить тифозную вошь, разносящую заразу, и спасти множество людских жизней, то убил бы он эту вошь? Да, убил. Убил бы и не задумался. А Михаил? Разве он лучше тифозной вши? Ведь тифозная вошь может сделать отбор, умертвить слабых и оставить в живых сильных, а эта вошь будет истреблять всех, а пройдя через горы трупов, воцарится и будет угнетать, давить, порабощать... И борьба возгорится снова, и снова реки крови и горы трупов.
Толстой убил бы эту вошь. Он должен был бы убить. Хотя... он предпочел отдать свое имение семье, а не крестьянам, и это после революции 1905 года! После такой революции, которая выявила лицо крестьянина: он хотел взять землю, политую потом — грядой поколений крестьянских. И... помещик Толстой мешал Толстому-мыслителю понять — куда мы идем. /.../ Проповедь непротивления имела целью укрепить это помещичье царство. И потому, если бы ему предстояло убить одного помещика и спасти сотни тысяч крестьян, то он отказался бы это сделать: пусть гибнут сотни тысяч крестьян, но не тронь помещика. А ко всему этому придумал бы хитроумную словесность для успокоения своей помещичьей совести: огнем, мол, огня не потушишь, а насилие насилием не убьешь.
Всякое возможно. Больше правы были те крестьяне, которые считали, что Толстой это помещик с дурнинкой — не знает, что делать, вот и блажит. С жиру бесится. И когда они приходили к нему сорвать с него на коровешку, то думали: с паршивой овцы хоть шерсти клок. Они были правы. Он был потомственный почетный дворянин и помещик, и остался верен своему помещичьему роду до конца дней своих, во всех проповедях и делах своих. Он только умнее других защищал помещичий строй. Это и все. И ему не нужно было бы долго размышлять и думать над моей задачей. Он бы ее решил в пользу помещика практически, умаслив крестьян елеем словесным.
Да, так-то!
А Достоевский?
Этот откровенный защитник православия, самодержавия и народности. Он еще меньше стал бы думать, чем Толстой. Тот не убил бы помещичий строй (помещика), а отдал на растерзание миллионы трудовиков, но прикрыл бы это елейной ложью от Евангелия, а Достоевский был бы откровеннее.