Выбрать главу

— А мне что делать, Ильич? — спрашивает Дрокин.

— Поезжай в город.

61. Они уехали. Я ожидаю

Звоню в ЧК:

— Кто у телефона?

— Я — Малков. А это ты, т. Мясников?

— Да, я. Ну что, как дела?

— Все делаем, как надо. Подняты все на ноги. Наряжена погоня во все концы. Даны телеграммы и телефонограммы. Идет допрос арестованных. Допрашивают следователи. Ни я, ни Сорокин в допросах не принимаем участия, но, разумеется, мы в курсе всего хода следствия. Думаю, что завтра все будет кончено.

— Ну, пока, — и кладу трубку.

Усаживаюсь в глубокое кресло и пристраиваюсь, располагаясь поудобнее, чтобы ждать возвращения товарищей. Уселся. Думаю: «Кончено». Правда, не все так вышло, как предполагалось, но тем не менее кончено. Свершилось. История Романовых написана до последней строчки. Я тоже написал в этой истории несколько строк. Это и все.

Мое участие, конечно, историческая случайность, но конец истории дома Романовых — это не случайность, а исторически закономерное явление. Это должно было случиться. Что Романовым пришлось круче, чем королям Франции, Англии и т.д., то это по той простой причине, что у нас буржуазная революция марта 1917 года, принесшая низвержение царизма, в течение шести месяцев переросла в революцию пролетарскую, в социалистическую.

В революцию самих угнетенных и эксплуатируемых веками масс. И Романовым приходится иметь дело с нами, рабочими и крестьянами, с классами наиболее натерпевшимися от всевластия их. И Романовы долгонько засиделись. Им по всем божеским и человеческим законам полагалось уйти с трона в 1861 году. Не ушли. Остались. Дождались время, когда под их царством страна из дворянской и феодальной превратилась в буржуазную в своих господствующих верхах, со всеми варварскими остатками феодализма для эксплуатируемых униженных низов. За это время выросла новая сила — пролетариат, показавший свое искусство справляться с буржуазией, даже в том ее виде, если она носила дворянские шинели. Мы, наиболее решительная армия революции, наиболее радикально расчищаем от исторического хлама феодало-капитализма место для постройки нового дома, дома трудящихся масс, дома Труда.

Конечно, тяжело, и Михаилу, и Джонсону, и всем прочим. Ясно. Они отвечают за дела царственных поколений. Они предпочли бы царствовать, а не умирать. Кому же это не ясно? «Вот дай найду свободу, а он меня в ЧК приглашает». И какая же дубина! А дубиной он кажется на фоне событий дня. Он — сын своего рода: история делалась не народом; создает богатства, трудится, познает природу, совершенствует труд и организм — это не творец истории, а цари — и он последний из них — он дал народу свободу. Это целая философия, но философия архива и музея, но не живая. Философия мертвая, и носители философии умерщвляются.

Если у меня кое-что могло остаться для сомнений и колебаний до того, как я не видел Михаила, то после того, как я его увидел и задал ему этот вопрос и получил ответ, у меня кроме всех теоретических, политических и практических доводов, родилось новое чувство: чувство брезгливости, гадливости к этому идиоту из идиотов, ради которого и из-за которого могут быть пролиты реки крови, и в сотнях тысяч погибающих в борьбе могут быть гении и таланты. И вот, когда я думаю о том, что товарищи скоро возвратятся, убив Михаила и Джонсона, то у меня есть какое-то большое чувство ответственности, но никакого чувства ни соболезнования, ни жалости. Все заперто и крепко. Это, вероятно, потому, что я очень много думал пред тем, как решить вопрос: я все перебрал. И теперь я знаю, что должен был это сделать. Если бы я не знал, что все кончено, и думал, что только надо начинать кончать, то я не чувствовал бы себя иначе, чем теперь.

Вот теперь уже знают во многих местах, что Михаил бежал, а в это время раздается выстрел из браунинга, и он падает.

Я встал и пошел в Исполком: к себе. У себя всегда лучше: думается лучше. Мысль полнее, стройнее, чувствует себя по-домашнему.

Светло уже. Скоро должны приехать, иначе неудобно. Могут любопытные видеть и строить всякие предположения.

Курю я папироску за папироской. А заметил я это потому, что сидел недолго, а наклал окурков на стол очень много и не вижу, куда бы их можно было сбросить, и почему-то очень досадно, что некуда их сбросить. Сделал несколько шагов к двери, а потом с какой-то злостью повернулся и подошел обратно к столу, забрал все окурки и понес их на улицу: как будто я делал это всегда, а на самом деле я этого никогда не делал. Почему-то сегодня вот в этот час я влюбляюсь в чистоту и в аккуратность и раздражаюсь, злюсь, что нет пепельницы и окурки лежат на столе.