Сейчас еще несколько слов о прямых свидетельствах разрывов, по отношению к которым человечество проявляет завидный героизм, руководствуясь девизом «В упор не видеть». Мне удалось собрать десяток рассказов, но приводить их целиком нет никакого смысла, поскольку отнесены они будут все равно куда-нибудь в «историю болезни», то есть по ведомству психиатрии. Но вот последний эпизод, дающий представление и об остальных. В прошлом году, будучи в Самаре, я зашел в какой-то бар выпить кофе, и поскольку свободных столиков не было, я подсел к мужчине за ближайшим столом, который на мой вопрос: «Можно?» – просто кивнул. Минут десять мы молча пили кофе, после чего мужчина встал, собираясь уходить, и вдруг, пристально взглянув на меня, сказал:
– Имейте в виду, они выдергивают людей. – И ушел, не оглядываясь.
Я хотел сказать ему: «Я знаю», но не сказал.
Допивая кофе, я думал, что так примерно и выглядят редчайшие случаи обмена опытом прямых разрывов. И о том, что Вселенная не только по периметру, но и в толще, во всех ее слоях буквально покрыта бермудскими треугольниками самых различных размеров. И кем же нужно быть, чтобы видеть в первую очередь не эти зияния, а гладкий континуум, для которого всегда наготове подходящее имя, например, «умопостигаемость», имманентность, связность, целостность, прозрачность, то есть все добродетели познания и самого разума. Для этого, конечно, достаточно просто быть обычным человеком.
Обходить, не видеть, не подавать виду
Переоткрытие психики как Бермудского архипелага принадлежит Фрейду, хотя прямых свидетельств умудрился в упор не увидеть и сам Зигмунд Фрейд. Что касается страха по краям, липкого страха, расходящегося мгновенными метастазами, то, пожалуй, точнее всего он описан у Станислава Лема в повести «Воспитание Цифруши». Одна из новелл называется «Рассказ Первого Размороженца», там размороженный герой рассказывает свою историю участия в галактическом оркестре, репетирующем музыку сфер. В оркестре собраны лучшие музыканты близлежащих галактик – и они очень стараются, тщательно обсуждают все недочеты, настойчиво ищут причину срыва гармонии, перебирая все мыслимые и немыслимые обстоятельства. Кроме одного, о котором ни слова. Ни намека, ни полслова.
«И еще замечаю: в самом темном углу зала – шкаф, величиною с целый орган, черный, огромный, затворенный, а в нем окошечко зарешеченное, и, если случается фальшь позаметнее, мелькнет там глаз, мокрый и жгучий, ужасно противный, и спрашиваю у тромбониста, кто там? А тот молчит. Я к контрабасу – молчит. Виолончель – молчит. Треугольник – молчит. А флейта пикколо пнула меня в лодыжку. Вспомнил я о совете старца и молча уже играю, то есть стучу. Вдруг скрип нестерпимый, открывается Шкаф в Углу, и вылазит оттуда Некто Пятиэтажный, черный как ночь, с глазами что мельничные жернова, и между колоннами плюхается не примеряясь, будто в лесу, и, сидя, разглядывает нас мокро и жгуче. О мраморный зад музы спиной волосатой скребет, другая муза у него под локтем, ну и жуткий же этот Углан, как глянешь, так по спине мурашки! Вот тогда-то и стала совсем пропадать у меня охота музицировать в Филармонии Гафния, потому что Углан как начал свой зев разевать, так все раскрывал его и раскрывал, а по причине общей громадности и габаритов шло это дольше, чем мне того бы хотелось, в середке же было мерзко до ужаса – и клыки были мерзкие, и язык за ними еще мерзейший… Оглядываюсь – близ меня контрабас и труба, и тоже рот разеваю, чтобы спросить, кто, мол, сие чудовище, откуда и почему, а также зачем, и вообще – с каким смыслом? Но тут припомнились увещевания старца, в голове зазвучало: “Что бы ты ни увидел ужасного – ни слова, ни звука, ни гугу”, а потому, одумавшись, дальше играю, а поджилки трясутся, слабеют коленки. Различаю ноты, тараща глаза, но неотчетливо как-то, словно мухи наделали, не понять, где квинта, где кварта, пятнышки, кляксы, все расплывается, как сто чертей, – верно, черти и принесли эти ноты, думаю, и тишина воцаряется тактов на восемь, а в ней ах до чего отвратительный звук: едкий, сгущенный, муторный, зубодерный и глоточный сип раздается, Углан зевнул, зубами щелкнул, потягивается, хребет щетинистый трет о задок музы, выглянул из своего угла, принюхался, пыхом пыхнул, а потом и жрыкнул, да-да, жрыкнулось ему, в сей храмовой тишине, филармонически сосредоточенной, ужасно гадостный Жрык, но никто не видит ничего и не слышит!»[1]